Каждодевная жизнь отца протекали вот так: полдня он принимал пациентов в поликлинике, другую половину дня отдавал писательству, иногда принимал больных на дому частным образом. Раз в неделю он консультировал в Четвертой Градской больнице, которая осенью 1985-го сыграет свою роль в разгар преследований отца. Хотя отцовская клиническая работа приносила нашей семье меру финансовой стабильности, она не могла стать для него второй карьерой. Да и мог ли он помышлять о какой-либо карьере, балансируя на краю бездны?
Мама долго не могла найти хоть мало-мальски пристойную работу по профессии. Ее как человека деятельного, талантливого преподавателя, угнетало отлучение от любимого дела. Но сидеть без работы было не только тяжело, но и опасно. В какой-то момент маму вызвали в местное отделение милиции и завели разговор о «тунеядстве», – хотя теоретически в СССР женщины имели право быть «домохозяйками». Она искала преподавательскую работу, но ни в вузы, ни в школы ее не брали, поскольку записи в трудовой книжке неоспоримо указывали на перерыв в трудовом стаже и намекали на его причину. Доверить «предателю» преподавать, и не что-нибудь, а язык идеологических противников – на такой риск не отважился бы ни один декан института или директор советской школы. Внештатная переводческая работу маме тоже была недоступна. Оставались частные уроки, которые не приносили большой радости. Благодаря помощи одного приятеля моих родителей, который не принадлежал к отказникам, но очень нам сочувствовал, мама чуть было не устроилась ночным инспектором подвалов и котельных, однако и эта затея успехом не увенчалась. Только к концу 1982 года, при посредничестве одного из отцовских пациентов-диабетиков, маму взяли преподавать английский на полставки в районный ДК. Дома культуры были кривыми зеркалами советской культурной жизни, частью огромной, разветвленной сети общественных центров образования и досуга. В ДК крутили кино, ставили спекаткли, устраивали концерты, в том числе и всевозможных самодеятельных коллективов, в кружках при домах культуры чем только не занимались, чего только там не преподавали – от макраме до поэтического мастерства, от истории русского зодчества до истории «Битлз». Пять лет мама вела в этом заведении курс английского языка для старшеклассников. Обстановка в ДК царила застойная. Вечером, вернувшись с работы, мама развлекала нас зарисовками из быта своего ДК, изображала сослуживцев, провинциальный выговор, излюбленные словечки. Самые комические истории мама брала из жизни и трудов своей директрисы, полуграмотной, глубоко коррумпированной, но, в сущности, незлой советской чиновницы. Происходила директриса из московского люмпен-пролетариата, откуда-то с Абельмановской заставы. Мою маму она считала утонченной аристократкой, заблудившейся где-то в диких степях советской истории. Основное занятие директрисы состояло в том, что она гоняла чаи в обществе двух помощниц-администраторш, которых мама называла «чаевницы». Я до сих пор прошу маму, чтобы она по памяти записала эти невыдуманные истории из жизни Дома культуры, но она отказывается.
По мере того, как мои родители становились отказниками, менялось их социальное окружение. Наша семья оказалась в изоляции. Изоляция наступала постепенно. Сразу после того, как родители подали на выезд, отношения с нашей семьей прервали практически все мамины коллеги по Высшим курсам иностранных языков, и коллеги отца из института Гамалея. Поначалу коллеги и бывшие аспиранты еще робко позванивали отцу и даже заглядывали в гости. Стенания в духе: «учитель, на кого ты нас покидаешь?» некоторое время раздавались у нас на кухне, но вскоре даже телефонные звонки прекратились, стенания утихли, и ручеек посетителей иссяк. Из всех маминых коллег и подруг по работе, среди которых были ее бывшие сокурсницы по ИнЯзу, только одна продолжала с нами знаться. Еще одна мамина подруга-сослуживица время от времени звонила из уличного телефона-автомата. Звонила проверить, живы ли мы, и молча дышала в трубку. Мама узнавала ее дыхание и спрашивала: «К., это ты?» Кое-кто из родни, в том числе мамина родная тетка, профессор медицины в Ставрополе, и троюродные сестры родителей, вдруг удивительным образом потеряли наш телефон и адрес. Мне приходится напоминать себе, что я пишу эти строки не для того, чтобы обвинять или сводить счеты. Но я до сих пор помню то клаустрофобное, почти физическое, ощущение опускающегося потолка, надвигающихся стен. Родители мало-помалу оказывались в социальном заточении. Изоляция отказа пожирала наше прошлое, подобно тому, как песок в пустыне поглощает любые следы.