— Да кто же его знает, куда он идет? Черт с ним, с веком! Давайте, Александр Михайлович, отпустим, хотя бы на время, друг другу разные грехи и проделаем часть дороги вместе? Ну, хоть очень небольшую часть, а? Что, если б вы согласились нам помочь? Ведь я все к этому вел.
— То есть образуем союз конченых людей?
— Посмотрим, что из этого выйдет? Я вам сказал в начале нашей сегодняшней беседы, что мы делаем и каковы наши планы… Эх, досадно, скоро конец антракта…
— Просидим здесь до следующего.
Рукоплесканьям не было конца. Вся труппа Михайловского театра, включая артистов, не выступавших в пьесе, низко кланялась публике. И в зале, и на сцене теперь многие вытирали слезы.
Дотащившийся до рампы седой старик в потертом старом пальто, с плохо завернутым в бумагу котелком под мышкой (в таких котелках теперь продавались разносчиками на улицах домашние котлеты) истерически кричал: «Au revoir!.. Revenez!..»[29] Скептический крик передовой газеты, часто ругавший французскую труппу за рутину в игре и репертуар, вдруг тоже вынул из кармана носовой платок и поднес его к глазам. «Расчувствовался, старый дурак!.. — тотчас подумал он, стараясь себя утешить этой сердитой мыслью. — Ну, и пусть камергеры теперь поторгуют котлетами, мне что!..» Почему-то ему пришло в голову, что Петербург умирает и что он сам скоро умрет.
— Все-таки, как ни говорите, сто лет просуществовала у нас французская труппа, — сказал критику его сосед. — А теперь какое уж «Revenez!», сударь мой. — Это «сударь мой» было тоже бессознательной данью старине.
— Ну и достаточно! Хорошего понемножку, — пряча платок в карман, проворчал критик, оберегая свою репутацию желчного, беспощадного человека.
— …Со многим из того, что вы говорите, я согласен. Но, разумеется, далеко не со всем. Многого мы вовсе не коснулись… Надо еще поговорить, и не здесь, конечно. Может, до чего-нибудь и договоримся.
— Но в принципе вы согласны работать с таким человеком, как я?
— И на это, прямо говорю, я сразу не могу ответить… Скажу только, что слякоть мне надоела, без различия направления слякоти… А вы, разумеется, человек энергичный и вдобавок, для таких дел, превосходный техник… Но ведь я могу быть полезен только своими химическими познаниями.
— Это очень важно… Незачем вам говорить, чем все это грозит в случае провала?
— Я не ребенок.
— …Вот то-то оно и есть, сэр… Языком чесать чесали так, что лучше не надо. А как до дела дошло, так и в кусты… Да-с.
— Нет, не да-с, — раздраженно сказал князь.
— За одно их люблю, сволочь эту, — продолжал Нещеретов. — За то люблю, что разогнали Учредительное Собрание… Молодцы!
— Не стоит, право, и возражать.
— Так и расцеловал бы этого матроса Железняка… Кстати, знаете ли вы, сэр, последнее немецкое зверство: они не хотят занять Петроград!
— Я уже слышал эту милую шутку.
— Ну-с, ладно. Надо и то в буфет сходить, побаловать чайком утробу. Вы не пройдете со мной, сэр?
— Нет, спасибо, я уже баловал утробу.
— Так до скорого, до приятного… «Пока», — говорит хамье…
— …Смысл урока? Он, понемногу, намечается. Ставка на зависть, тупость, страх, ненависть — и только на них — оказалась далеко не безнадежной. Оказалось, достаточно сказать низам: «вы будете жить еще много хуже, чем жили прежде, но зато те, которые прежде жили хорошо, будут гораздо несчастнее вас», — чтобы привлечь низы на свою сторону. Оказалось, достаточно создать на верхах атмосферу зверинца, чтобы не стало отбоя от зверей. Оказалось, что честь и совесть вытравляются без особого труда, — лишь бы у вытравляющих была готовность идти решительно на все. Государство наше рухнуло, а наша жизнь, в которой было много истинно прекрасного, такого, чего я нигде в мире не видел, наша жизнь даже не разрушилась, а просто расползлась. Так, на моих глазах, теперь расползаются вполне порядочные люди, еще вчера не подозревавшие, что и они кандидаты в зверинец… И, разумеется, то, что случилось с нами, могло случиться с Францией, Англией, Германией, — теоретические выводы мои имеют очень общий характер. Народы становятся чистыми объектами истории (простите косноязычные слова), именно тогда, когда они объявляют, что наконец-то стали ее субъектами. Или, точнее, когда им это объявляют. Самые совершенные формы рабства создаются, конечно, революциями. Я, Сергей Васильевич, никогда не собирался, как Франциск Ассизский, воспевать хвалу Провиденью за прелесть бытия и за красоту человеческой природы. А теперь и подавно. Для меня настало время, когда ничто больше не радует, а все расстраивает и, в особенности, все раздражает… Могу уйти просто, могу уйти с шумом. И разницы большой нет… Романтично? По-моему, даже и не романтично. Но это так: полная потеря любви и интереса к жизни, только и всего. И «билет почтительно возвращать» не надо: спектакль все равно подходит к концу.
— Давно это с вами?
— Давно.
— Года полтора?.. Одним словом, не так давно?
— Нет, больше… Я говорю: давно, — подумав, повторил хмуро Браун. — И с каждым днем хуже. Ничего… Какой-то писатель сказал: «все кончится очень хорошо, — смертью»…
— А я, напротив, чем дольше живу, тем больше жить хочется… Может, потому что я мало жил для себя. Вот как если чай пить, не размешав ложечкой в стакане: чем ближе ко дну, тем слаще…
Из зала послышались бурные рукоплесканья.
— Сейчас опять нахлынет публика, — сказал Федосьев. — А я хотел вас просить еще и о другом. С вами в ложе сидел Нещеретов?
— Да, это его ложа.
— Познакомьте меня с ним, пожалуйста.
— Денег хотите? Не даст.
— И я подозреваю, что не даст. Но отчего же не попробовать?
— Попробовать можно. С удовольствием вас познакомлю, хоть он умрет от страха. Или вернее: так как он умрет от страха.
— Спасибо… И вот что еще. Вы, кажется, хороши с майором Клервиллем, членом британской военной миссии?
— Да, мы приятели.
— Вот и с ним тоже, пожалуйста, меня сведите. С англичанами у меня нет связи. К немцам есть ход, а вот к союзникам…
— Ах, так к немцам у вас уже есть ход? Об этом вы мне ничего не сказали.
— Пока ничего определенного.
— Ничего определенного? Повторяю, на это я не пойду… Но как же так? И с немцами переговоры, и с союзниками?
— Отчего же нет? Какие могут быть дурные последствия?
— Последствия естественные, — сказал Браун. — Вы мне напомнили того англичанина, который спросил знаменитого юриста: какое наказание полагается за двоеженство? Юрист ответил: две тещи… А я вас спрошу: сколько человек было повешено в последние три года за склонность к военно-политическому двоеженству?
— Об этом я, Александр Михайлович, в шутливой форме говорить не склонен. Дело идет о спасении России, следовательно все другие соображения отпадают. Аналогия с прошлым теперь совершенно неуместна и даже невозможна. Мы собственными силами спастись не можем. Вопрос в том, кто нам поможет?
— На кого же больше надежды?
— На немцев, разумеется.
— Почему «разумеется»?
— По многим причинам. Во-первых, они умнее и решительнее. Во-вторых, они гораздо ближе: авангарды Гофмана у Орши. В-третьих, вероятно, война кончится победой немцев. В-четвертых… В-четвертых, и союзники, и немцы одинаково начинены ложью и до некоторой степени — только до некоторой степени — у нее в плену. Но условная ложь немцев, хоть и они тоже освободители человечества, легче вяжется с поддержкой черных реакционеров и служителей старого строя, вроде вашего покорного слуги… Со всем тем пробовать надо всюду. Союзные посольства уехали из Петербурга, но военные остались. Если можете, познакомьте меня с этим Клервиллем.
— Вот, значит, для чего я вам понадобился, я и то себя спрашивал… Но Клервилль не занимает важной должности у англичан.
— «Корифейка второго разряда», как были у нас в старом балете? Все-таки познакомьте меня, если вам не трудно.