— Витя, — позвала она, — бросьте же, наконец, ваши глупые чемоданы. Идите сюда, поболтаем… Но сначала повесьте мой жакет в передней. Живо!
XVII
Конспиративная квартира, в которой Федосьев проводил несколько часов днем, а иногда и ночевал, находилась на Петербургской стороне. В распоряжении его организации было несколько квартир, но в эту он верил немного больше, чем в другие: на ней из участников его организации перебывало только два-три человека, как будто самых надежных, — им он вынужден был там назначать свиданья. Федосьев рассчитывал, что один предатель должен приходиться в среднем человек на десять, — впрочем, он не скрывал от себя всей произвольности такого расчета. В ту пору, когда он руководил политической полицией государства, процент изменников в лагере врагов был много ниже. Но Федосьев учитывал и то, что неопределенно-шутливо называл «общим падением нравов», и неограниченные средства Чрезвычайной Комиссии. Его учреждению в свое время отпускалось гораздо меньше денег, чем он требовал (в глубине души он это считал теперь одной из главных причин гибели старого строя). В расходах приходилось соблюдать экономию, и громадному большинству тайных агентов платили очень немного. Федосьев сам иногда удивлялся, как дешево, целиком, без остатка, покупалась человеческая совесть.
Квартира на Петербургской стороне имела два выхода. Двор был проходной. Тяжелая, хорошо закрывавшаяся дверь могла выдержать несколько минут осады: за это время, при некоторой удаче, можно было и скрыться. «Во всяком случае застрелиться можно с удобствами, не торопясь», — думал Федосьев. Браунинг, всегда и прежде при нем, находившийся, теперь оказывался предметом первой необходимости, и носил его Федосьев не в том заднем кармане брюк, который предназначается портными для револьвера и из которого выхватить револьвер невозможно, а в боковом кармане пиджака или пальто. Ложась спать, он даже переводил на «fire»[38] предохранитель браунинга: обыски и аресты обыкновенно производились ночью или поздно вечером.
Федосьев принимал все меры предосторожности, хорошо ему знакомые по практике старых террористов. Но он в эти меры почти не верил, как, впрочем, не верил и в технику Чрезвычайной Комиссии. «Способные, кажется, люди, но пока все очень слабо», — говорил он, с усмешкой, своим сотрудникам. Зато главная опасность — предательство — представлялась ему неотвратимой. Всякий раз, принимая в свою организацию нового человека, Федосьев вглядывался в него с особым любопытством: «Этот ли?» Тех людей, которые с большой горячностью говорили о своей готовности погибнуть за великое дело, он считал особенно подозрительными и им никогда никаких адресов не давал. Сам же он, несмотря на все меры предосторожности, вынужден был рисковать беспрестанно и считал бы себя человеком обреченным, если б не слабая надежда на близкую развязку. Федосьев был совершенно уверен, что немцы могут задушить большевиков в несколько дней, почти без всяких усилий. Но он очень сомневался, пожелают ли немцы это сделать.
Весь этот день Федосьев провел один, отбивая на машинке длинную записку, в которой именно и доказывал, насколько выгодно, легко и просто германским властям раздавить большевиков в несколько дней. Федосьев с трудом писал на машинке; гораздо легче было бы написать бумагу пером. Но ему не хотелось, чтобы где-либо сохранился такой документ, написанный его рукою, хотя он считал свой образ действий совершенно правильным и единственно возможным. Перечитывая законченную к вечеру бумагу, он поэтому оставил ошибки без правки. В одном месте записки, чтобы увеличить силу довода, необходимо было добавить несколько слов. Федосьев ввел бумагу под валик и, неумело примериваясь, отстучал на машинке между строчками эти слова, — они некрасиво загнулись, перекрестив верхнюю строчку; первые буквы шли в два этажа. Да и вся бумага, с многочисленными ошибками в буквах, придававшими ей глупый вид, с неотчетливыми порою строчками (он забывал переключать вовремя ленту), с неожиданно появлявшимися кое-где красными черточками, резала глаз Федосьева, привыкший к безупречно написанным документам. «Ничего, сойдет, — подумал он, — лишь бы только прочли внимательно теперь, пока он тут… Жаль, что написано не по-немецки. Да нет времени на перевод».
Шел шестой час. Федосьев сложил бумагу, спрятал ее в карман, затем повернул стоявшую у окна высокую этажерку, на которой лежал, чуть наискось, небольшой кожаный чемодан, набитый ненужными бумагами. Это тоже было мерой предосторожности. Федосьев рассчитывал, что, если люди из Чрезвычайной Комиссии в его отсутствие проникнут в квартиру, они первым делом накинутся на чемодан с бумагами и либо вовсе не догадаются поставить его обратно, либо поставят не совсем так, как он стоял прежде: опытных сыщиков среди них было еще немного. Этажерку с чемоданом в не очень темный день можно было увидеть со двора. Мера предосторожности была весьма ненадежна, но ей пренебрегать не следовало; сходными мерами пользовались, иногда с успехом, прежние революционеры. «А смешно, какой, на старости лет, Майн Рид пошел», — подумал Федосьев, внимательно оглядывая комнату. Все было в порядке.
Он надел пальто, расправил шарф, не застегиваясь (погода стояла теплая), положил револьвер в карман и послушал у дверей: на площадке лестницы как будто ничего подозрительного не было. Федосьев, не спеша, спустился по лестнице.
Улицы были еще оживлены, жалким и страшным оживлением 1918 года. У лотков старые, очень непохожие на разносчиков, люди торговали какими-то лепешками, сахаром, «домашним шоколадом». На заваленных коробками и чемоданами дрожках, испуганно оглядываясь по сторонам, ехали господин с дамой. Прохожие с завистью смотрели на уезжающих. «А то не уехать ли и мне? Выбраться можно, — подумал Федосьев. — Бросить все к черту? Пусть он это и распутывает… Буду по крайней мере цел… В Киев поехать? Еще место там предложили бы?.. Ох, гадко, после того, как служил великой империи… Откуда у них, однако, столько мотоциклеток? Глупо и неудобно… Неужели узнал? Не мог узнать…» — У фонаря, закрашенного синей краской, мотоциклетка вдруг стала замедлять ход, «На меня смотришь? Ну, смотри, смотри… Перевести на „fire“?.. He остановился», — с облегчением подумал он, провожая взглядом сыщиков. — «Нет, меня выследить еще никак не могли. Адрес знает только Браун, он не предаст… Лишь бы он не сошел совсем с ума. А то чуть ли он не заговаривается иногда в последнее время. И глаза очень странные: смотрит и не видит…»
Где-то вдали грянул выстрел, за ним другой, третий. Люди на улице заахали. Одни шарахнулись в сторону, другие ускорили шаги. Старуха, торговавшая котлетами, перекрестилась. Со стороны Невского показался конный патруль. Желтолицые косоглазые люди на худых лошаденках проехали в ту сторону, откуда слышались выстрелы. «Китайцы! Китайцы!» — послышались изумленные возгласы.
Федосьев вышел на Невский, затем свернул на Морскую. Там было гораздо спокойнее. Улицы были ярко освещены. На каждом шагу стояли милиционеры, крупные, строгие, хорошо одетые люди. «Это из моих голубчиков, — подумал Федосьев, с любопытством вглядываясь в полицейских. — Тут к хозяевам ближе, да что-то уж очень все-таки подтянуты. Как в былые времена, перед проездом государя… Или ждут кого-то? Кого же это?». Он остановился у фонаря и посмотрел на часы. — Четверть седьмого… Приду раньше, чем нужно. Ну, погуляю у дворца, посмотрю, как они живут…»