— …Да, представьте, только одна открытка за все время! Это удивительно! Но все, слава Богу, благополучно… Ну, а вы как? Я так рада… Ведь вы всех здесь знаете, Александр Михайлович? По крайней мере, больших… Это Сонечка Михальская, наша будущая Франческа Бертини. А это тот юноша, из-за которого я вас потревожила, Виктор Яценко…
— Мы, кажется, познакомились на юбилее вашего отца.
— Да, в самом деле… Как странно вспоминать теперь то время, не правда ли? Сейчас мы угостим вас чаем. Витя, возьмите хозяйство на себя.
— Но, я надеюсь, вы будете играть дальше?
— Мусенька, продолжайте, умоляю вас. Вы никогда тан не играли.
— Полноте, Сонечка… Вы должны знать, Александр Михайлович, я играю выразительно, но скверно.
— Мне мистер Клервилль, говорил, что вы превосходно играете.
— Очень превосходно, — подтвердил Клервилль.
— Некоторое пристрастие ко мне допустимо в мистере Клервилле, — смеясь, сказала Муся. Она заставила себя просить ровно столько, сколько было нужно, и снова села за рояль. Витя убавил света. Все заняли места. Сонечка опять поджала под себя ноги на диване. — «Что бы такое?..» — спросила Муся и начала вторую сонату Шопена, которую играла без нот. Ей хотелось сыграть фразу «Заклинания цветов», но с этим точно связывалось что-то непристойное. Браун сидел сбоку, — она, играя, могла его видеть. Мусе показалось, что он вдруг изменился в лице. «Нет, это верно свет так падает… В сущности, он почти стар и некрасив, особенно рядом с моим. Но что-то такое в нем есть… Да, ток какой-то… Вероятно, он знал сотни женщин на своем веку, это всегда чувствуется… Глаза у него сумасшедшие, это Григорий Иванович правду говорил… Но как в конце концов это глупо: любить по-настоящему одного и волноваться при виде другого… Кажется, я в ударе… Сейчас марш:…» — Она напрягла внимание и сыграла похоронный марш прекрасно. Когда Муся кончила, раздались рукоплескания.
— Какой чудесный марш! — сказал Горенский. — Заигранный, но чудесный!
— Ничем веселее, Мусенька, вы не могли нас развлечь. Спасибо, дорогая, — откликнулся Никонов.
— Да что же другое теперь играть? Траур по родине, — мрачно возразил Витя.
— Только, пожалуйста, не хороните Россию, — проворчал Никонов. — Бог даст, нас переживет, голубушка.
Браун ничего не сказал. Это немного задело Мусю. Она чувствовала, что играла очень хорошо.
— Вот я вас развеселю, Григорий Иванович, — сказала она и, повернувшись на стуле к роялю, заиграла вальс из «Фауста».
— Молодежь просят танцевать… Витя, откройте бал.
Несмотря на траур по родине, Витя пошел танцевать с Сонечкой вальс. На третьем туре, проходя мимо рояля, Сонечка оттолкнула Витю, быстро опять на ходу поцеловала Мусю в волосы и, вскинув руку на плечо Клервилля, продолжала вальс с ним. В гостиной стало очень весело. Муся вдруг перешла на «Заклинание цветов». Е yoi — o fiori — dall’olezzo sottile — vi — faccia — tutti — aprir — la mia man maledetta…» — чуть слышно пела она, вызывающе глядя на Брауна, которй улыбался разочарованной Сонечке. Муся от музыки пьянела, как от вина. Витя смотрел на нее печально. Он вспомнил об отце. Ему стало совестно, что он мог танцевать.
Блеснул свет, на пороге показалась Глаша. Ее встретили рукоплесканьями.
— Слава Богу!
— Мы соскучились!
— Господа, пожалуйте чай пить, — говорила Глафира Генриховна, приветливо здороваясь с Брауном.
К чаю со скудной закуской были поданы коньяк и портвейн: спиртных напитков у Кременецких осталось еще немало, — Семен Исидорович как раз перед войной обзавелся «погребом». Глафира Генриховна занимала гостей приличным разговором. Клервилль попросил разрешения уединиться с Брауном, — им надо побеседовать по делу. Муся отвела их в будуар и отнесла им туда коньяк и рюмки.
Разговаривали они долго и вернулись из будуара, как показалось Мусе, не совсем довольные друг другом. «Какие это у них могут быть дела?» — с любопытством спросила себя Муся.
— Коньяк, видно, для тех, кто почище, — сказал Мусе ее сосед Никонов.
— Ах, бедный!.. Где же он, коньяк?.. Да, я оставила его в будуаре. Сейчас принесу.
— Зачем же вы сами? Я схожу, — начал было Никонов. — Или Витя…
— Я сейчас сама принесу, чтобы вам было стыдно, — повторила Муся, вставая. Ей было неприятно, что другие посылали с поручениями Витю. К некоторому удивлению Муси, только что откупоренная бутылка оказалась наполовину пустою. «Молодцы пить мои», — подумала Муся, с непонятной радостью улыбаясь этому множественному числу. Вызывающее настроение в ней все росло. Она остановилась на пороге столовой. Клервилль оглянулся на Мусю, сияя своей скульптурной красотою. Мусе захотелось его расцеловать опять. «Конечно, его одного люблю, его и больше никого!» — подумала она.
— …Возьмите учебник истории, — говорил холодно Браун, — лучше всего не многотомный труд, а именно учебник, где рассуждения глупее и короче, а факты собраны теснее и обнаженнее. Вы увидите, что история человечества на три четверти есть история зверства, тупости и хамства. В этом смысле большевики пока показали не слишком много нового… Может быть, впрочем, еще покажут: они люди способные. Но вот что: в прежние времена хамство почти всегда чем-либо выкупалось. На крепостном праве создались Пушкины и Толстые. Теперь мы вступили в полосу хамства чистого, откровенного и ничем не прикрашенного. Навоз перестал быть удобрением, он стал самоцелью. Большевики, быть может, потонут в крови, но, по их духовному стилю, им следовало бы захлебнуться грязью. Не дьявол, а мелкий бес, бесенок-шулер, царит над их историческим делом, и хуже всего то, что даже враги их этого не видят.
— Мы говорим не о действиях большевиков, а об их идеях, — перебил его Никонов.
— Идеи большевиков! Я ничего не имею против самой глубокой провинции, но все-таки смешно, что Симбирск объявил себя городом-светочем, а Елизаветград — столицей мира.
— Как понимать! буквально или фигурально? — смеясь, спросила Муся. Она не очень интересовалась спором, однако, такую фразу всегда можно было вставить, ничего не испортив. Клервилль, с трудом следивший за русской речью, засмеялся и с гордостью оглянул всех, точно призывая восхищаться замечанием Муси. У Никонова на лице появилось раздраженное выражение. «Он сейчас начнет говорить неприятности», — подумала Муся и поспешно подошла к Никонову с бутылкой.
— Еще рюмку, Григорий Иванович?
— Могу. Но с вами! Иначе — не желаю.
— Со мной, со мной.
— За папу и за маму… А бедным деткам дадим?
— Отчего же? Можно… Дети, Сонечка и Витя, выпьем, с горя.
— Совсем не нужно их спаивать, — оказала Глафира Генриховна. Она подумала, что за бутылку коньяку теперь легко получить сотни рублей, это может позднее пригодиться. Однако все выпили и даже Глашу заставили выпить полрюмки. Никонов уверял, что нет лучше средства против кашля. Стало еще веселее.
— Мусенька, я давно хочу просить вас об одной вещи, но не смею…
— Смейте, Сонечка, смейте.
— Я хочу быть с вами на ты… Можно?
Муся засмеялась.
— Я подумаю.
— Нет, правда? Вы согласны? Это не слишком дерзко с моей стороны?
— Дерзко, но я согласна… Только тогда мы пойдем дальше и выпьем на ты втроем: вы, я и Витя.
Витя вспыхнул от счастья. Они выпили еще коньяку и поцеловались. Легкое удивление скользнуло по лицу Клервилля, но он тотчас улыбнулся спокойной уверенной улыбкой и, нагнувшись к Глафире Генриховне, заговорил с ней. Браун и Горенский даже не повернулись в сторону целующихся. Никонов жаловался, что с ним ни Муся, ни Сонечка целоваться не хотят.
— Вы думаете, если мы выпили с вами на ты, я тебя перестану муштровать? — сказала Муся Вите, который еще не пришел в себя. — Погоди, гадкий мальчишка, вот усажу тебя за книжку… Ах, да я совсем было и забыла!
Она взяла его за руку и повела в угол, где разговаривали Браун с Горенским. Они тотчас оборвали разговор.
— Вы обещали, Александр Михайлович, помочь этому юноше. Он жаждет ваших указаний, как манны небесной.
— Я к вашим услугам.
— Да, я хотел бы… — сказал Витя. Лицо его горело. — Да, я очень хочу… Но мне совестно вас утруждать.
— Тогда пройдите и вы в будуар, уж если сегодня такой вечер уединений… Витя, возьмите карандаш… И все запиши, что укажет Александр Михайлович.