Выбрать главу

Настоящая жизнь могла быть и в другом, и о ней беспрестанно напоминали Николаю Петровичу куранты. Их музыка становилась для него значительнее с каждым днем, порою она точно освобождала его из тюрьмы. Сначала он это приписывал своему болезненному состоянию; потом мысли его изменились: быть может, то, о чем говорила музыка, также было обманом, но все остальное было обманом наверное. Яценко всегда ждал боя часов, и всегда этот бой заставал его врасплох. С жадным любопытством он вслушивался в музыку «Коль славен». Она замирала слишком быстро: иногда ему казалось, что еще одна минута и он все понял бы, — он сам не знал, что именно. «А, может быть для меня и куранты просто соломинка утопающего?» — изредка спрашивал себя Яценко и тогда чувствовал в душе совершенный холод.

Однажды после обеда, под вечер (летом в камере было светло часов до шести) Николай Петрович, сидя под окном читал Шопенгауэра: «Versuch über Geistersehn und was damit zusammenhängt».[62] Одна страница в этой работе поразила Николая Петровича. Шопенгауэр говорил, что вера в призраки свойственна всем временам, всем народам, всем людям; «быть может, ни один человек не свободен от нее совершенно». Яценко знал, что Шопенгауэр человек неверующий, саркастический и злобный. В той же книге были ядовитые насмешки над религиозными людьми, над духовенством, над Библией. Тем более удивил Николая Петровича тон, в котором немецкий мыслитель говорил о призраках. Шопенгауэр, по-видимому, в них верил и даже не считал совместимым со своим достоинством опровергать то, что он называл скептицизмом невежд. Николаю Петровичу снова вспомнились его собственные мысли о призрачности мира. Дочитав работу до конца, он опустил книгу на колени и долго сидел неподвижно, думая о самых странных предметах.

Стало темно, Яценко все продолжал так сидеть. В маленьком окне у потолка показался хвост Большой Медведицы. Внезапно Николаю Петровичу представилась жизнь на звездах, где, быть может, ему суждено встретиться с тенью Наташи. Он думал об этом долго и вполне реально: вспоминая читанные когда-то научно-популярные статьи по астрономии, он стал даже себе представлять, какова может быть обстановка там, где встретятся их тени. «Кажется, ученые признают существование на Марсе атмосферы… Какие-то ледники там образуются, потом в жаркое время они тают…» Николаю Петровичу вдруг опять вспомнился Царский Сад в Киеве, где они весной гуляли с Наташей после свадьбы, потоки, несшиеся вдоль сада вниз по Александровской улице… Он вдруг вздрогнул и опомнился. «Кажется, я в самом деле схожу с ума», — подумал Николай Петрович.

VII

Слово «осложнения» произносилось в Киеве постоянно и приобретало все более таинственный смысл. Весь город говорил, что очень серьезные осложнения неизбежны в самом близком будущем. Одни говорили это озабоченно, другие скорее радостно, но ни те, ни другие не могли бы объяснить, о каких осложнениях, собственно, идет речь. Многие утверждали, что немцы больше не хотят Рады. Чего именно они хотят, этого не знал никто. Та мысль, что немцы и сами этого не знают, никому не приходила в голову, хотя она достаточно ясно следовала из сумбурных речей немецких государственных деятелей. Растерянность, уже начинавшая сказываться в Берлине, до Украины совершенно не доходила. Германская империя еще держалась престижем, который ей дали четырехлетние военные чудеса.

По Киеву ходили фантастические слухи о тайных намереньях немцев. Одни думали, что Германия хочет образовать украинское королевство с прусским принцем или австрийским эрцгерцогом на престоле. Другие таинственно сообщали, что Вильгельм требует у большевиков освобожденья царя и, вероятно, делает это не без причины! надо же помнить, что ведь все-таки Киев мать русских городов. Население, познакомившись зимой с большевиками, было согласно на все: эрцгерцог так эрцгерцог.

Семен Исидорович не состоял членом Рады, но был там своим человеком и постоянно принимал участие в совещаниях с видными депутатами и министрами. Он водил на места для публики и свою жену. Настойчиво звал в Раду и Фомина.

— Вы увидите, батенька, что ваше отрицательное отношение к украинскому движению тотчас рассеется, как дым, — говорил он. — В Раде ведется очень серьезная политическая работа, которой могли бы позавидовать европейские парламенты.

— Да у меня, если хотите, нет строго отрицательного отношения.

— «Если хотите»? Я хочу.

— Я просто многого не понимаю.

— Вот потому-то я и зову вас: присмотритесь, батюшка, и ваше отношение в корне изменится.

— Очень может быть, — лениво отвечал Фомин.

— Не может быть, а наверное, — энергично утверждал Кременецкий, по профессиональной привычке всегда добивавшийся последнего слова. — Значит, послезавтра придете?

— Приду.

Фомин теперь неохотно вступал в политические споры. — отчасти из-за своих новых мыслей и настроений, отчасти просто потому, что он очень обленился и чувствовал себя, как выздоравливающий после долгой болезни. Голодная, тяжелая и мрачная петребургс-кая зима измучила его чрезвычайно. Занятий у Платона Михайловича не было почти никаких: комиссия, в работах которой он должен был участвовать, все не могла приступить к делу, и Фомин был этому искренно рад: его командировка таким образом затягивалась; о возвращении в Петербург он не мог подумать без ужаса.

У него оказались в Киеве знакомые. Это были в большинстве петербуржцы, ухитрившиеся пробраться через границу и теперь находившиеся в таком же блаженном состоянии, как он сам. Многие из них со вздохом говорили, что им очень тяжело видеть на улицах Киева немецкие мундиры и подчиняться распоряжениям органа власти, сокращенно называвшегося «Обер-коммандо» (настоящее название было в две строки, и ни выдумать его, ни запомнить не мог никто, кроме немцев). Эти слова были искренни. Платон Михайлович чувствовал то же самое. Однако жизнь в Киеве и под властью «Обер-коммандо» была неизмеримо менее тяжела, чем в Петербурге, — не приходилось даже сравнивать.

Через Кременецких Фомин завел новые знакомства, — с разными украинскими деятелями. Вначале он относился к ним холодно и сдержанно (чем немало смущал Тамару Матвеевну). Однако почти все они очень выигрывали при более близком знакомстве. Эти люди, в большинстве молодые и никому неизвестные до революции, теперь так же наслаждались своим значением, должностями, политической игрой, как сам Фомин в первые дни по приезде в Киев наслаждался белым хлебом и пирожными. В политике они смыслили мало, ученостью не выделялись, но это не мешало многим из них быть радушными, воспитанными, способными людьми, сохранившими лучшие свойства прекрасного украинского племени. Приятное впечатление еще усиливалось у Фомина оттого, что, как ему казалось, все они, несмотря на самоуверенный тон, в глубине души чувствовали себя немного виноватыми. «А между тем это еще как рассудить? — нерешительно, думал Фомин. — Если они только этим путем могли себя спасти от большевиков, то, быть может, они и не так уж виноваты. Быть, может, все на их месте сделали бы то же самое… Конечно, большинство из них делает карьеру, — это им просто манна свалилась с неба: кто бы все они были в общерусском масштабе? А здесь каждый мальчишка министр, или депутат, или губернатор. Но это полбеды: кто же не делает карьеры? А я сам? Есть, конечно, и забавное…»

вернуться

62

«Опыт наблюдения за призраками и за всем, что с этим связано» (нем.)