— Профессор с нами и спорить никогда не изволил, потому знал, что придет Учредительное Собрание и уж оно все как следует рассудит. И большевиков прогонит, и немцев прогонит. Такая уж, почитай, силища!
— Одно я чувствую, — сказал с жаром Горенский, обращаясь к Брауну, — это то, что стыдно глядеть в глаза союзникам. Теперь нам двадцать пять лет нельзя будет носа показать в Париж: разорвут на улице, услышав русскую речь!
— Если победят немцы?
— Увы, не надо быть пророком, чтобы теперь это предвидеть с уверенностью… Подумайте, когда освободилась вся их сила и тиски блокады разжались с открывающейся для немцев богатой житницей Украины, они неминуемо должны задавить союзников, как задавили нас.
— На союзников мне в высокой степени начхать, — вмешался снова Нещеретов. — А нас как же было не задавить? У них Вильгельм, малый совсем не глупый, а у нас батрацкие депутаты… Но позвольте, я что-то не пойму, — опять начал он, изображая на лице крайнее изумление. — Ведь вы, сэр, хотели революции? Вы Бога должны благодарить, что все так хорошо, по справедливости, вышло…
— Барин, вас спрашивают, — доложил Брауну вошедший лакей.
— Кто?
— Дама. Фамилии не сказали… Сказали, что вы их знаете.
— Не иначе, как знаете, — игриво произнес Нещеретов. — Пане профессорже, и зала, и гостиная к вашим услугам.
— Благодарю вас… Что ж, попросите эту даму в гостиную.
— Слушаю-с.
В распорядке дома Нещеретова ничего не изменилось. Лакеи ходили во фраках и выражались так же, как в былые времена.
Дама была на вид лет тридцати пяти, худая, невысокая, некрасивая. С улыбкой на желтоватом лице она повернулась к входившему Брауну и особенно-энергичным быстрым движением протянула ему руку.
— Ах, это вы? — до невежливости равнодушно сказал Браун.
— Не ждали?
— Врать не стану, не ждал…
— И неприятно удивлены? — полушутливо спросила дама, видимо, несколько смущенная приемом.
— Отчего же неприятно? — не слишком возражая, переспросил Браун. — Садитесь, пожалуйста, Ксения Карловна.
Они сели.
— Вы как узнали, где я теперь живу?
— Случайно. В нашей Коллегии работает один субъект, который, кажется, ваш приятель…
— Какой субъект и в какой коллегии?
— По охране памятников искусства и истории… Некто Фомин.
— Он мой приятель?.. Так вы охраняете памятники искусства и истории?
— Как видите… Мы не такие уж вандалы.
— Много работаете?
— Очень много… Как мы все.
— Вы все — это коллегия или партия?
— Партия… Александр Михайлович, — сказала дама, — позвольте обратиться к вам с просьбой…
— Сделайте одолжение.
— Я прошу вас, ну, очень прошу, оставьте вы ваш враждебный тон. К чему это? Ведь вы знаете, как я вас ценю и люблю…
— Покорнейше благодарю.
— Вы знаменитый ученый, мыслитель с широким общественно-политическим кругозором, ну, пристало ли вам относиться по обывательски к нам, к партии, к ее огромному историческому делу…
Лицо Брауна дернулось от злобы.
— Вы, Ксения Карловна, быть может, пришли обращать меня в большевистскую веру? Так, зашли в гости, поговорили четверть часа с «мыслителем», вот он и стал большевиком, да?
— Нет, столь далеко мои иллюзии не идут… Хоть как бы я была счастлива, если б вы вступили в наши ряды!.. Александр Михайлович, давайте раз поговорим по душам, — с жаром сказала Ксения Карловна.
— Нет, уж, пожалуйста, мою душу оставьте. Давайте без душ говорить… У вас ко мне дело?
Дама невесело улыбнулась.
— Я думала, что в память наших давних добрых отношений вы меня примете лучше… Есть ли у меня к вам дело? И да, и нет…
— Не понимаю вашего ответа, — с возраставшим раздражением сказал Браун. — «И да, и нет»… По-моему, да или нет.
— Ну, да, есть дело… Мне поручено сказать вам, что если вы захотите, мы предоставим вам самые широкие возможности научной работы, такие, которых вы, быть может, не будете иметь нигде в буржуазных странах Запада. Мы вам дадим средства, инструменты, выстроим для вас лабораторию по вашим указаниям, по последнему слову науки. Одним словом…
— А не можете ли вы вместо всего этого дать мне заграничный паспорт? Для отъезда в буржуазные страны Запада.
— Вы хотите уехать из России? Почему же?
— Да уж так… Знаете, в Писании сказано: «вот чего не может носить земля: раба, когда он царствует, и глупца, когда он насытится хлебом»… Жизнь меня слишком часто баловала вторым: зрелищем самодовольных дураков. Но, оказалось, первое гораздо ужаснее: «Видел я рабов на конях, и князей, ходящих пешком»…
— Вам не совестно это говорить? — взволнованным голосом сказала Ксения Карловна. — Мы положили конец рабству, а вы нас этим попрекаете! Вы, вдобавок, и не князь и никакой не аристократ, что ж вам умиляться над обедневшими князьями?
Браун засмеялся.
— Очень хорошо, — сказал он, — очень хорошо… Вы, очевидно, к моим словам подошли с классовой точки зрения. Самое характерное для большевиков — плоскость (Ксения Карловна вспыхнула). Среди вас есть люди очень неглупые, но загляни им в ум — в трех вершках дно; загляни им в душу — в двух вершках дно. А если еще добавить глубокое ваше убеждение в том, что вы соль земли и мозг человечества!.. — Браун махнул рукой. — Спорить с вами совершенно бесполезно и так скучно!.. Большевистская мысль опошляет и тех, кто с ней спорит.
— Как же мне было вас понять? — сказала, видимо, сдерживаясь, Ксения Карловна. — Рабство категория экономическая… Не скрываю, я от вас ждала все-таки другого. Ваш хозяин, выстроивший эти хоромы, может так говорить, но не вы!
— Мой хозяин — «глупец, насытившийся хлебом», но он тут ни при чем. Он по крайней мере свою глупость никому насильно не навязывает. Вашей же партии я предсказываю бессмертие: такой школы всеобщего опошления никто в истории никогда не создавал и не создаст… Да, помимо всего прочего, большевистская партия — это гигантское общество по распространению пошлости на земле, — вроде американского кинематографа, только неизмеримо хуже. Людям свойственно творить гнусные дела во имя идеи, — здесь и вы, быть может, не побьете рекорда. Но иногда идея бывала грандиозной или хоть занимательной. А у вас и самой идее медный грош цена.
— Это идея раскрепощения человечества, не больше и не меньше! Как же не медный грош цена! «Занимательного», разумеется, немного, но мы…
— Полноте, все политические деятели работают на человечество, уж тут вы торговой монополии не получите… Ваши идеи, вот они, — Браун взял со стола газету. — Нет, и не трудитесь выбирать: загляните в любой столбец, ваша идея везде. Ее поймет без всякого труда и обезьяна. А уж пуделю она покажется, быть может, слишком элементарной… Почитайте, почитайте, — сказал он, нервно тыча рукой в газету. — Я когда-то в Париже, в минуты мрачного настроения, останавливался перед киосками на бульварах: газеты всех направлений, газеты на всех языках, тут и серьезное, тут и юмор, тут и политика, тут и литература. — «Какой ужас! — думал я: — девять десятых ложь, и все духовная отрава!»… Теперь, по сравнению с вашей печатью, мне передовик «Petit Parisien» кажется Шопенгауэром, а репортер «Daily Mail» — Декартом… Глупое есть такое слово, которому очень повезло в нашей литературе: «мещанство». Господи, какое мещанство вы породите в «самой революционной стране мира»! Ну, просто европейским лавочникам смотреть будет любо и завидно. А тогда вы все свалите на перспективу: посмотрим, мол, что люди скажут через пятьсот лет? Это очень удобно, и вы, вдобавок, будете правы, ибо и через пятьсот лет много будет дураков на свете.
— Я вижу, что вы очень раздражены, — сказала сухо Ксения Карловна, — и, если на то пошло, добавлю, что это характерно: бесстрашие философской мысли и отвращение к политическому действию. Безошибочный признак житейского дилетантизма, забвение всего того, чему вы служили…
— Чему я служил, — перебил ее Браун, — это вопрос другой и довольно сложный. Во всяком случае вашим сослуживцем я никогда не был и мне, слава Богу, в отставку подавать не надо. А вашей партии, — продолжал он (лицо его было бело от злобы), — вашей партии я в сущности могу быть только благодарен. Я не имел больше никаких почти интересов в жизни. Вы, как юношам у нас в провинции учителя гимназии, вы дали мне жизненную цель. Плохенькую, но дали!..