— Клянусь тебе, Витенька, это неправда, — сказала Муся, взяв его за руку. — Да, я люблю эту жизнь, шампанское, все это, — сказала она, — но ты не думай, что я бессердечная эгоистка! Ты и представить себе не можешь, как я вас всех люблю: и Глашу, и Сонечку, и бедного князя, и Григория Ивановича!.. О присутствующих не говорят… Да, ты себе представить не можешь, как они мне дороги, как я к ним привязана!.. Я всю дорогу плакала, когда мы выехали из Петербурга, даю тебе слово, всю дорогу, так что на нас смотрели в вагоне… Да вот, у меня и теперь слезы… Как глупо!..
У нее в самом деле на глазах были слезы.
— Но ведь я решительно ничего не сказал!
— Вот Глаша, — сказала Муся. — Я знаю, ты думаешь, что я ее не люблю… Это неправда!.. Все равно, какая она, — добавила Муся, — вернее, какая она была… Но у меня душа рвется, когда я о ней вспоминаю… Как она изменилась, Глаша! Признаюсь, я не думала, что она может так любить! Ведь и болезнь ее, и все, это из-за того, что случилось с Алексеем Андреевичем. Чего она только не делала в те дни!.. С опасностью, да, с настоящей опасностью для жизни! Я думаю, она способна была бы бросить бомбу и пойти на смерть, как та, что стреляла в Ленина… Глаша не очень добрая, я гораздо добрее, правда? Но, как человек, она лучше меня, я это отлично знаю. Что ж делать, если я такая…
— Какая?
— Что ж делать, если я не нахожу, что дурно любить нескольких сразу и по-разному, — бестолково говорила Муся (Витя решительно не мог уследить за странным ходом ее мыслей). — А Глаша однолюбка… Сонечка, та нет, та не однолюбка, она скоро Березина разлюбит. Зато, пока она любит Березина, для нее никто другой не существует… Она однолюбка на год, — сказала, засмеявшись, Муся. Витя смотрел на нее с нежностью.
— Но ведь ты же мне сама сказала, — начал он, — с месяц тому назад…
— Ты думаешь, я помню то, что я говорила месяц тому назад? Или ты думаешь, что я чувствую теперь так, как месяц тому назад?.. Налей мне еще. Правда, чудное шампанское?
— Очень хорошее. Настоящее.
— Клоп! «Настоящее» — передразнила Муся. — Шведы, когда пьют, говорят «сколль!» и потом с минуту смотрят молча друг на друга. Так у них полагается… Сколль, Виктор Николаевич. Отвечай то же самое. Живо!
— Сколль, Мусенька.
— Ну, хорошо… Но что же все-таки сказал о Глаше доктор? Мы все сбиваемся, — сказала она. Оба они засмеялись и им тотчас стало стыдно.
Муся и Витя долго стояли в коридоре у дверей Витиной комнаты: они все не могли наговориться. Голова у обоих кружилась.
— У тебя все есть? Пижама?
— Да, все, все…
— Постели здесь идеальные! Сейчас же ложись и спи…
— Зайди ко мне, Мусенька, милая… Ведь всего десять часов. Еще поболтаем…
— Ты устал с дороги, сейчас же ложись… Разве зайти на минуту?
— Зайди, милая!
— Здесь нельзя поздно разговаривать, люди рано ложатся… Нет, нет, марш спать!
— Когда он приезжает?
— Во втором часу.
— Ты будешь его ждать?
— Это тебя не касается!
— Я говорю не об этом, но вообще: все, что касается тебя, касается и меня!
— Вот еще! Какие ты говоришь глупости! — «Этот, правда, за меня в огонь и в воду пойдет»! — подумала Муся с радостью, хоть ей совершенно не было нужно, чтобы кто-либо шел за нее в огонь и в воду. — Нет, в самом деле ты немного поглупел, оставшись без меня больше недели. Но в Англии ты у меня опять поумнеешь.
— Не буду я ни в какой Англии.
— Это мы увидим!.. Где у нас обосновался Григорий Иванович?
— В кабинете Семена Исидоровича. Сказал, что знать ничего не желает и берет себе самую лучшую комнату. — ответил с легким неудовольствием Витя: перед его отъездом Никонов почти насильно отобрал у него револьвер, и этого Витя в душе еще не мог ему простить: с револьвером ушла большая доля поэзии в его путешествии по чужому паспорту.
— Узнаю его! Милый Григорий Иванович, я так его люблю! Нет, ты ничего не понимаешь, ты очень, очень поглупел, Витенька!..
«…Да, она эгоистка! — думал Витя. — То есть в ней есть и эгоистка. Но она, кроме того, что прелестная, она и добрая, по-настоящему добрая. Да, она говорит правду, что нежно любит и Григория Ивановича, и Сонечку, и даже Глашу… „О присутствующих не говорят“… Как ей не стыдно было так сказать об этом! Ведь она знает, что я люблю ее, что мне ничего не нужно, только на нее смотреть… Хотя нет, неправда, нужно и другое!..»
— Так ты ничего не знаешь о твоем шефе? — вдруг спросила Муся, не совсем естественно засмеявшись. — Об Александре Михайловиче?
— Ничего не знаю.
— И ты ни разу его не видел с тех пор?
— Ни разу… Ведь он тогда через тебя же запретил мне искать его.
— Запретил, запретил, — повторила с досадой Муся. — Неужели ты так ничего о нем и не узнал? Не слышал, бежал ли он?
— Ничего не узнал, — хмуро ответил Витя.
Муся вздохнула.
— Это необыкновенный человек, — сказала она мечтательно. — Он земной, о, да, очень земной!.. И вместе с тем у него в глазах есть что-то нездешнее… Кажется, вы так, поэты, говорите: нездешнее?
— Я не поэт, — еще более хмуро возразил Витя. Интонация Муси придавала слову «поэт» явно обидный характер.
— Но и ты это видишь, правда?
— Я вижу только, что коктейли очень сильная вещь.
— Дай Бог, чтобы он спасся! — не слушая Витю, сказала Муся. — Нет, не может быть, чтобы он погиб! Не может быть, Бог этого не допустит!.. — тихо проговорила она, закрыв глаза и мотая головою.
IX
Баржа качалась, кружилась и кренилась, но все не шла ко дну, несмотря на заливавшие ее волны. На Лисьем Носу распоряжавшийся казнью человек в шинели и шпорах начинал терять терпение. Неподвижный, как статуя, он стоял у вбитого в землю, по его приказу, факела, любуясь и силой революционного действия, и факелом, и своей позой, и в особенности своими чувствами. В его уме пробегали обрывки скудных исторических воспоминаний, — быть может, благодаря им возникла и самая мысль о расстреле и потоплении баржи с заключенными. Он был человек судьбы. Но очень долго стоять в позе статуи было трудно. Вдобавок шел дождь.
Разведчики выгружали пулеметы из моторных лодок на берег. В одной группе спорили: сколько времени еще продержится баржа, черневшая вдали шатающимся пятном, — ее невозможно было хорошо разглядеть в полутьме.
— Больше пяти минут не продержится.
— Ну, и больше может.
— Никак. Пари?
Вновь поступивший разведчик, впервые в эту ночь откомандированный на казнь, с ужасом смотрел то на баржу, то на пулеметы, то на начальство. Лицо у него изредка сводила судорога.
— На что пари?
— На фальшивую керенку.
Послышался смех. Человек судьбы с неудовольствием оглянулся на подчиненных: смех не соответствовал грозному величию революционной сцены.
— Верно, плохо открыли кингстоны, — отрывисто бросил он, видимо, щеголяя морским термином. — С подрывными бомбами тоже никогда не знаешь.
— Нет, товарищ, все изрешетили… Сейчас потонет, будьте спокойны…
— Отсюда все видно, — говорил один из старших разведчиков, надевая чехол на пулемет. — Вон Финляндия, вон Россия, а вон там будет Швеция.
— Не Швеция, а Европа…
— Много ты знаешь! Швеция и есть Европа.
— Туши фонари, давно пора…
— Где Россия? — рассеянно спросил новый разведчик.
— Вон там, — показал старший. Но там ничего не было видно: стоял туман. Небо меняло цвет. Луна становилась все бледнее. Дождь усиливался. Начинался пасмурный день.
— Ну вот… Тонет!.. Готово… Что я говорил! — сказало сразу несколько голосов.
Действительно баржу захлестнуло совсем. Ее край нелепо поднялся вверх и завертелся. Затем черное пятно исчезло. Разведчики замолчали. Факел зашипел и погас. Человек судьбы высоко поднял руку, медленно опустил ее и, насвистывая «Интернационал», пошел к освещенной брандвахте.