В словах Березина не было ничего особенного, тем не менее они вызвали легкий холодок. Все замолчали. Сонечка изменилась в лице. Березин, по слухам, разговаривал с ними о каких-то гигантских театральных планах и в последнее время настойчиво твердил, что искусство по природе своей вполне аполитично.
— Разумеется, никакой опасности нет, — прервала молчанье Муся. — Итак, решено, вы нам устраиваете это на завтра, Платон Михайлович?
— Нет, право, это неудачная мысль, — продолжала слабо протестовать Тамара Матвеевна. — Гораздо лучше соберитесь завтра все у нас. Сидите за чаем хоть до поздней ночи, — предложила она, сразу забыв об опасности поздних возвращений домой: возвращаться надо было не Мусе. — А мы с Семеном Исидоровичем вам мешать не будем, мы теперь рано ложимся, — поспешно добавила Тамара Матвеевна.
— Что вы, Тамара Матвеевна, вы нас обижаете! Нам будет гораздо приятнее, если вы пробудете с ними весь вечер, — любезно возразил Фомин. Муся на него покосилась.
— Одно другому не мешает, — сказала она. — Мы придем сюда после танцульки… Мама, готовьте для нас ужин.
— Çа, c’est fort![8] Разве можно, Марья Семеновна, в такое время взваливать на милую хозяйку такое бремя?
— Беневоленский, слышите? Он от волненья заговорил стихами: такое время, такое бремя.
— Как monsieur Jourdain faisait de la prose.[9]
— Это можно было предвидеть, Платон Михайлович, что вы сейчас скажете о monsieur Jourdain, — вставила Глафира Генриховна.
— Господа, я очень рада. Нам будет очень приятно, а не бремя, — сказала Тамара Матвеевна. — Непременно все приходите возможно раньше, поужинаете, чем Бог послал.
— Ах, это будет мило!
— Но право, вам слишком много беспокойства.
— Зачем вы себя мучите?
Тамара Матвеевна уверяла, что ей никакого беспокойства не будет. Она только, к сожалению, не обещает роскошного ужина.
— Недавно один господин приехал из Киева, — со вздохом добавила Тамара Матвеевна, — и, представьте, он рассказывал Семену Исидоровичу, что там лавки ломятся от птицы, от сливок, от пирожных!
— Не может быть!
— Сон какой-то!
— Господа, тогда я предлагаю следующее, — сказал Фомин. — Встреча у меня, во дворце, завтра в восемь часов. Я вам покажу, что можно, затем мы отправимся на танцульку, а оттуда к этим милым расточителям и безумцам.
— А как же вас искать во дворце?
— На Детской половине, разве вы не знаете? Вход с Салтыковского подъезда.
— Это, кажется, со стороны сада?
— Ну да, ну да, — снисходительно пояснил Фомин. — Кого же еще надо предупредить? Мосье Клервилль в Москве, значит только Никонова и князя?
— Никонов обещал сегодня к нам зайти, я ему скажу. А вот Горенский… Господа, кто даст знать князю?
— Если хотите, я могу, — поспешно сказала Глафира Генриховна. — Я буду в тех местах завтра утром; могу сказать Алексею Андреевичу или забросить ему записочку.
— Вот и отлично, — ответила Муся, улыбнувшись чуть заметно, но все же улыбнувшись (это от Глаши не могло скрыться). Муся догадывалась, что Глафира Генриховна стала с некоторых пор подумывать о князе Горенском: в общей катастрофе начинали сглаживаться социальные различия. Муся желала, чтоб Глаша вышла замуж, и даже искренно (почти совсем искренно) сожалела о неудаче ее замыслов, связанных с адвокатом. Но Муся не могла желать, чтобы Глаша вышла за князя Горенского, — это было бы слишком блестящим делом. «Она заела бы Алексея Андреевича… Ну, да ничего из этого, разумеется не выйдет. Глаша — княгиня! — думала Муся. — Пусть она сделает среднюю приличную партию»…
— А вы как, милый Витя? — спросила она.
— Я не пойду, — ответил, скрыв вздох, Витя. Ему очень хотелось пойти со всеми, но траур этого не позволял.
— Разумеется, он не может, что ж и спрашивать? Было бы по меньшей мере странно, если б он пошел, — сказала Глафира Генриховна.
— Собственно почему? В сущности это так условно, — начала Тамара Матвеевна, которой очень хотелось развлечь мальчика. — Я Семену Исидоровичу и Мусеньке всегда говорила и говорю: когда я умру, умоляю никакого траура не соблюдать.
— Мама, перестаньте, пожалуйста. Что ж, если Вите тяжело идти с нами… Ну, хоть ужинать будем все вместе, — утешила Витю Муся.
— Ради Бога! — глубоким грудным голосом сказал взволнованно Вите Березин, складывая у груди ладони. — Ведь я еще не выразил вам сочувствия в этой ужасной утрате. Ради Бога, простите!.. Я был так тогда поражен кончиной Надежды Максимовны…
— Натальи Михайловны, — поправила Муся.
— Натальи Михайловны, виноват, я обмолвился… Надеюсь, ваш батюшка бодро перенес это тяжелое испытание?.. Всем, всем тяжело, — заметил с глубоким вздохом актер. — А все-таки жизнь обольстительно-прекрасна! В какое необыкновенное время мы живем! Александр Блок, я слышал, говорит о таинственной музыке революции. Как я его понимаю! — с силой сказал Березин, и опять за столом почувствовался холодок.
— Значит, решено, завтра в восемь все у вас, Платон Михайлович, — сказала Муся. — Господа, и, пожалуйста, хоть раз в жизни не опаздывать.
— А может быть, и Нещеретова пригласить? — в отместку Мусе за улыбку предложила Глафира Генриховна. — Алексей Андреевич ведь живет у него в доме.
— Ах, лучше без Нещеретова, — сказала пренебрежительно Тамара Матвеевна. — Зачем он вам? Это ведь малоинтеллигентный человек. Теперь надо оставаться в своем кругу.
— Но ведь он у вас, кажется, часто бывал, дорогая Тамара Матвеевна. Впрочем, я нисколько не настаиваю.
— Платон Михайлович, билеты на танцульку и все прочее вы, значит, берете на себя? — спросила Муся.
— Беру на себя, как ваш верный слуга.
— Что такое «все прочее»? — с глубокомысленной усмешкой вмешался молчавший все время Беневоленский.
— Я говорю: билеты.
— Вы сказали «билеты и все прочее». Что такое «все прочее»? Ну-с?
— Nuss heisst deutsch[10] орех… Теперь уже разрешаются немецкие каламбуры.
— Но желательны все-таки несколько более новые, — сказала Глафира Генриховна.
VII
Фомин исполнил свое обещание добросовестно и чуть ли не два часа водил своих гостей по Зимнему Дворцу, называя безошибочно залы, указывая главные их особенности. Первое впечатление было сильное: потом все немного утомились и уже без прежнего оживления следовали за Фоминым: он шел впереди, зажигая и гася у дверей свет в пустынных залах.
— А я бы не хотела здесь жить. Неуютно, — сказала Сонечка.
— Как, милая Сонечка, вы не хотели бы быть царицей? — спросил Фомин. — Ну, что ж, тогда мы не настаиваем. Но, помните все же, таких огромных зал, как главные залы Зимнего Дворца, в мире найдется немного.
— Будто? — усомнился Никонов.
— Уж вы мне поверьте, Григорий Иванович. Конечно, Зеркальная галерея в Версале, Тронный Зал в Дольма-Бахче… И, разумеется, Большой Царскосельский, тот я ставлю в художественном отношении выше… Вы не устали, mesdames?
— Как не устали? Очень устали.
— Еще бы не устать!.. И у меня в голове все ваши залы спутались.
— Немудрено: во дворце больше тысячи комнат.
— Не может быть!
— Как пусто и мрачно! Заколдованный замок.
— А где мы сейчас?
— Уже забыли, Сонечка? Это Концертная.
— Мне больше всего нравится Малахитовый зал, — сказал Горенский.
— Где это Малахитовая зала? Я забыла.
— Рядом с Арапской.
— А Арапская это рядом с Малахитовой.
— Bon[11], я вижу, что надо кончать осмотр, — сказал Фомин. — Итак, пройдем еще через Николаевский зал, затем вниз ко мне — и hinaus, ins Freie[12].
Гости послушно пошли за Фоминым. Проходивший седой лакей в серой тужурке окинул их укоризненным взглядом и, отвернувшись, сердито поправил загнувшуюся грязную дорожку.