Харьке Чудину стало скучно. Чем бы развлечься? Он решил, что Григорий занимает слишком много места на лавке. Ткнув его локтем в бок, прошипел:
– Сдвинься, слышь!
Григорий от неожиданности подпрыгнул, зло сверкнул карими глазами из-под широких бровей:
– Ты чё?
– Сдвинься, расселся!
– Сам ты расселся, куль с овсом! – вскипел Григорий, упираясь руками в лавку. – Рогом козел, а родом осел.
– Ты, голь вонючая, род мой низить? – задом оттесняя Григория, еще громче зашипел Чудин и опять больно ударил его локтем в бок.
Григорий не успел ничего ответить – над ним вырос учитель, коротким движением маленькой жесткой руки дал ему подзатыльник:
– В угол, на горох, захотел?
У Григория от несправедливости и обиды закипели слезы на глазах. Он встал, стиснув зубы, молчал – разве с Чудиным в правде тягаться? Слышал сбоку от себя угрожающее посапывание Петуха.
«Ух, дам Харьке после уроков, дам! – решил Григорий. – А сейчас надо молчать».
Кто ведает, привел бы в исполнение свою угрозу учитель, но дверь распахнулась и в избу вошел боярин Вокша, прозванный киевлянами Хромым Волком.
На Вокше темно-синий плащ с застежкой у плеча; бархатная шапка, отороченная мехом, почти надвинута на темные кустистые брови; щеки изборождены глубокими морщинами.
В Киеве знали: силен и влиятелен Хромой Волк. Именно ему поручил Ярослав присмотр за строительством Софийского собора, за обучением в училищной избе; его, любимого советчика, наделял угодьями, казной и милостью.
И Вокша оправдывал доверие князя: не за страх, а на совесть служил ему.
Ярослав сначала настороженно отнесся к этому рвению, но, убедившись, что оно искренне, приблизил боярина и вовсе.
Скорым шагом Вокша пересек училищную избу. Сняв шапку, положил ее на стол, сел на лавку, обвел избу суровым взглядом.
Петух, семеня, подбежал к боярину, закланялся быстро, прижимая руки к груди.
Григорий диву дался, как сразу изменился облик Петуха: словно бы на глазах сделался он меньше, смотрел на боярина снизу вверх, с покорностью.
Вокша, пытливо оглядев притихших учеников, властно спросил Елфима:
– Кто у тебя, обучитель, примерен?
Григорий с неприязненным любопытством уставился на боярина. Видел его и прежде. В позапрошлое лето рисовал как-то на песчаной косе Почайны щепой всадника и не слышал, как сзади подошел князь Ярослав. Поглядев на рисунок, стал расспрашивать Григория, кто он, чей, давно ли рисует. Нежданно спросил:
– Книжной грамоте обучаться охота?
Еще бы не охота!
Князь привел его к Вокше:
– Вот, сыскал тебе еще одного унота…
Вокша покосился на босые ноги Григория, пробурчал с сомнением:
– Голь обучать?
Ярослав ответил непонятно:
– Нам бы впрок…
И вот попал Григорий в училищную избу – белой вороной среди богатых, – и надобно терпеть несправедливости, глотать слюну, когда Харька жрет пироги.
А Вокша, неторопливо переводя взгляд с лица на лицо, думал: «Обучим, пошлем в дальние пределы… Грамотные люди везде надобны. Соберем еще писцов прилежных для перевода с греческого на славянский».
– Так кто в науке примерен? – повторил он вопрос.
Елфим повернул к ученикам лицо с застывшей искательной улыбкой, сказал ласково:
– Да вот Григорий Черный горазд.
Харька с ненавистью покосился на соседа – даже чирей под глазом стал еще зеленее.
Выслушав ответы Григория, Вокша скупо заметил:
– То хорошо, что стараешься.
Широконосое, с большим ртом лицо юноши залила краска удовольствия. Но тут же, вспомнив рассказы отца о Хромом Волке, Григорий насупился: «Чего там расхваливать – не лучше других. Еще неведомо, чем обернется твоя ласкавость. Клацнешь клыками, коли что не по тебе, и весь ответ…» Притушил радость в глазах.
Вокша встал. Сказал хрипловатым голосом, обращаясь ко всем:
– К мягкому воску льнет печать, к юности – ученье. Помните княжьи слова: сладость книжная – и свет дневной, и узда воздержанья, и утешенье в печали, и то же, что парус для ладьи, а оружье для воина. Книги – реки, напоящие Вселенную, источники мудрости и неисчислимой глубины…
СТРОИТЕЛИ
Получасом позже Вокша вышел из училищной избы. Небо над Днепром посветлело, из серой пелены проступили голубые, розовые, как на мраморе, прожилки, резче обозначилась вдали синева леса.
Вокша направился к площади, где заканчивали строить Софийский собор. Любил шум людского муравейника, дым обжиговых печей, вереницы подвод, груженных известью, лесом, цокот камнетесов, обивающих царьградский мрамор.
Ярослав уже несколько месяцев хворал, и Вокша, выполняя княжью волю, каждодневно бывал у собора.
На площади лежали навалом глыбы дикого камня, свинцовые листы, окрашенные медянкой, карпатский шифер, александрийский гранит. Казалось, со всей Руси собрали в Киев землекопов, тесляров, резчиков мрамора. Они рыли котлованы, вершили кровли, украшали стены.
Собор, опоясанный двумя рядами крытых галерей, розовел в лучах вдруг выглянувшего солнца. Белые колонны в глубине открытых дверей манили зайти полюбоваться солнцеподобными хризмами на стенах, мраморным митрополичьим троном, полом, словно усеянным крупными разноцветными зернами.
Зодчего, мастера Миронега, Вокша увидел возле обжиговой печи. Огромный, с раздвоенной огненно-рыжей, пламенеющей бородой, Миронег о чем-то спорил со старшиной артели плотников, ожесточенно тыкал корявым пальцем в чертеж на пергаменте.
Князь ценил Миронега. Особенно после того, как выстроил тот в Новгороде тринадцативерхий дубовый храм. Ныне доверил ему сделать собор по-своему, не подражая слепо грекам.
Ярослав решил отстраивать Киев с размахом, на зависть и принижение Византии. Пусть узнает, что вырастает новый Царьград, обнесенный валами, с каменными сторожевыми башнями, воротами из позолоченной меди. Чтобы слава о Киеве – матери русских городов – дошла и до арабов, величающих его Куявой, и до норманнов, восторгающихся «градом, величеством сияющим, – Кенугардом».
…Поднявшись по ступенькам собора, Вокша успел сказать Миронегу только несколько слов, как совсем рядом раздался нечеловеческий вопль. И сразу все кругом зашумели, закричали, чем-то встревоженная чадь побежала, молча сгрудилась возле больших камней.
На земле, придавленный плитой, сорвавшейся с блока, лежал лицом вверх белокурый молодой Ерошка, полгода назад взятый на стройку из села Василькова.
Из носа, ушей, рта Ерошки непрерывными тонкими струйками текла кровь, смешиваясь с пылью, подбиралась к льняным его кудрям. Несколько артельщиков, выйдя из оцепенения, навалились на плиту, пытаясь сдвинуть ее с груди раздавленного, но плита словно приросла навек.
Ерошка приоткрыл мутные, невидящие глаза, прошептал побелевшими губами:
– Сестрице… Федоске… – и умолк. Видно, остаток сил растратил на эти слова.
Все, кто стоял в кругу, стянули шапки с голов.
Подбежал высокий, с бородой-лопатой надсмотрщик, сжимая кнут, закричал:
– Что собрались, прочь по местам!
И тогда в тишине хриплый голос произнес с отчаянием:
– Рази ж то жизнь, кияне?
Его поддержал другой, недоуменный:
– В смерти кнутом грозят?!
Но, отметая их, взвился злой, резкий:
– За кус хлеба потом исходим!
И уже переплелось как вопль:
– На нас же псами цепными бросаются!
– Натерпелись!
Эти выкрики будто слили мгновенно в живой вал обездоленных людей. Десятки рук потянулись к кирпичам, кольям, и надсмотрщик в страхе попятился, побежал. А яростный вал уже надвигался на Вокшу, и до него явственно долетело: