В старой-старой книжке про волшебного кота Кила, спящей в детстве на пухлой бабушкиной полке, страдающей грузностью и повышенным уровнем запыления, говорилось, что человеческие хотения — явление бессмысленное и бесполезное, потому что даже имея неплохой шанс желаемое воплотить — человек этот шанс обычно втаптывает ногами в грязь, жжёт или и вовсе складывает листком туалетной бумаги да подтирает тем своё самое тёмное место.
Вот и Улле, напуганный до скелетной бледности, давно уже не такой и маленький, вполне должный уметь хоть как-нибудь за себя постоять, в реальности только лежал на спине, чувствовал тяжесть чужой оплётшейся руки, сдавливающей всё сильнее, требовательнее, и жалобно, будто передавленный пополам помирающий Снусмумрик, бормотал:
— Что… кто… что ты… что вы… что… происхо… откуда… как… зачем… поче… поче… му… вы… ты… здесь… в моей… моей…
Рука — мужская и практически медвежья, всё больше и больше напоминающая лапищу, только голую и без подушек да когтей — стиснулась так крепко, будто совсем взаправду собиралась переломить ему кости, прорвать кожу и мясо и отправиться плюхаться в этом вот красном мокром месиве счастливым морским тюленем, завывающим грустную погребальную песнь.
Этот кто-то опять шевельнулся — скрипнула продавленная кровать, Улле остро ощутил на себе вперившийся куда-то в область виска взгляд, показавшийся куда как более опасным, чем даже рука, и примерно там же, сжавшись всем нутром, услышал вконец поразившее, пригвоздившее и гвоздём же в лоб добившее:
— Не надо, мальчик. Не стоит. Ты ведь хороший паренёк, так? Хороший, я знаю. Вижу. Давно за тобой наблюдаю. Вот и не смей. Не порть момент. Не говори ничего. Давай просто полежим с тобой молча. В тишине.
— Что за… что вы… что это всё…
Самым абсурдным оставалось то, что Улле, в глубине себя остающийся изумительно и нездорово спокойным, никакой особенной угрозы от этого голоса и того, кому он принадлежал, не чувствовал.
Здесь, в одной с ним постели, на одной простыне, под одним, чтоб его, одеялом, лежал некто, кто без спросу влез в его дом и кто только что сказал что-то про чёртово «давно наблюдаю», а сердце внутри хоть и долбилось о кость, а делало это как-то лениво, неправильно, по привычке и в исковерканном больном ключе, как будто он был не Улле — тощим нескладным мальчишкой с соломенной гривой и запавшими серыми глазами да россыпью веснушек по щекам, — а самим мастером Ветробородом, с которым не сделать никому, никак и ничего.
И именно из-за этой уверенности, гиблой и неуместной, но никуда в упор не девающейся, Улле, непроизвольно поменявший местами страх и злость, разбесился, вспылил, нашёл в себе откуда-то волю и, оскалив зубы да дёрнув головой, удивительно отчётливо и раздельно рявкнул:
— Блядь… да блядь просто! Кто вы такой?! И что значит «вы наблюдали за мной»?! Да ещё и давно?! Откуда «давно»?! Какого хера здесь вообще происходит?!
Он снова предпринял попытку дёрнуться: на сей раз уже твёрже, сомкнувшись в жилах и нервах и попытавшись выстрелить собой, как заевшей и распрямившейся пружиной, выпущенной из бесовской коробочки проказничающих ниссе — рванул вверх и…
Тут же рухнул обратно вниз, потому что этот ублюдок, которого он не видел — так и не повернул головы, да и свечи догорели и погасли, а в очаге слабо-слабо тлела отверженная алая муть, — отпустил, наконец, ладонь, а вместо той с размаху опустил лапищу ему на лицо, толкая и вдавливая в подушку затылком с насторожившим хрустом перемкнувшей шеи.
— Не надо этого делать, мальчик, я же попросил… По-хорошему и славному ведь попросил. Зачем ты так? Лучше полежи спокойно, ладно? Побудь тихим. Побудь славным. Сделай тс-с-с-с и не порть момент, в который я наконец-то могу…
Вот здесь он вдруг взял и смолк.
Улле уже почти собирался взвыть, забить ногами и, если понадобится, полезть в драку, хоть и заранее догадывался, на чьей стороне окажется преимущество, а из-за этой чёртовой тишины ни рыпнуться, ни набрать для храбрости последнюю не достающую каплю так и…
Не смог.
Полежал, худо-бедно вдыхая через пахнущую пеплом, золой, камнем, потом, лесом и кровью ладонь. Подумал, какое, должно быть, жалкое и спятившее зрелище представляет со стороны, когда лежит в одной постели с каким-то мужиком, даёт себя лапать и катать, как шкурку пастушка, сожранного людоедскими волками.
За окнами всё качались ели — такие высокие, чтобы достать горным королям до исполинской зеленошкурой поясницы, — в камине задували шкодливые лапландские духи, дверь ходила туда и сюда под стонущим северным ветром. Сердце, сбежав по красному лазу вниз, выстукивало теперь где-то под сведённой левой коленкой, и надо было, без всяких идиотских глупостей надо было начинать делать хоть что-нибудь, а он вместо этого набрал в грудь побольше воздуха, тяжело и шумно выдохнул и, заранее себя хороня да прикрывая под ресницами и веками глаза, тихо спросил:
— Что…? Что вы можете…? Что с вами вообще не так…?
Мужик, судя по тому, как дрогнула его рука, прекратив так невыносимо давить, удивился ничуть не меньше, чем он сам: небось, тоже ждал сопротивления, драки и буйства, потому так и вжимал и скрипел натуженными жилами, а теперь, поразмыслив, но откуда-то поняв, что мальчишка не лжёт и скрытого саботажа не затевает, ощутимо обмяк, а через пару десятков секунд и вовсе, поколебавшись, ладонь от него отнял.
— Мне, мальчик мой, кажется, что я… как бы это поточнее сказать… немножечко заблудился.
— Это как…? — Улле, всё ещё не веря, что всерьёз говорит с ним, оставаясь лежать бок к боку на старой одеяльной кровати, приподнял брови и почти там же нахмурил лоб, не в силах взять в толк, игрался этот тип сейчас в какие-то дурацкие метафоры или был прям и односмыслен, как лакричная леденцовая палка.
— Это так, что… — отозвался тот охотно, даже как будто попытался устроиться поудобнее, ощутимо вытягивая длинные ноги, задевающие тут же беспокойно подобравшегося Улле. Чуть после, так и не придумав, наверное, как получше выразить то, что выразить собирался, резко изменившимся голосом — теперь в нём не звучало ничего, кроме наивной детской рассеянности — проговорил: — Я точно помню, что ехал на поезде. Трясся в вагоне по горной железной дороге, читал сказку про Пера Гюнта, пил чай и считал себя одним из счастливейших людей на свете, когда смотрел, как за окном поднималось солнце. Потом я сошёл, преисполненный уверенности, что вижу эти места впервые и что начинаю, наконец, новую жизнь, к которой так долго стремился. А потом я достал свой блокнот, о котором постоянно забываю…
— Блокнот…?
— Да. Маленького чёрного ублюдка, портящего своим существованием мне каждый чёртов день. Хотя виноват, конечно, не он, а моя не менее чёртова память. Понимаешь, я… Иногда я верю, что просто-напросто кем-то проклят. Чаще, конечно, на ум приходит нечто менее тривиальное, и я вижу в себе всего лишь безнадёжного умалишённого дурака… Как я уже сказал, мальчик, мне свойственно забывать. О многих важных вещах забывать.
Он снова затих, и Улле, успевший запамятовать, что ещё с пару минут назад этот человек его до полусмерти пугал, попытался переварить и понять что-нибудь из того, что услышал, но…
Не понял.
Покрутил в голове, сложил блокнот с поездом, разложил, подумал про что-нибудь ассоциативное, что человек этот пытался выбросить из жизни и из головы, но раз за разом натыкался на это снова и сходил из-за него с ума.