— Ну да, есть. А что я получу взамен?
— А чего бы вам хотелось?
Она вся умещается у меня под мышкой.
— Чего бы мне хотелось? — Она поднимается на цыпочках и шепчет мне в ухо: — Я могу разрыдаться от одной мысли. Вам только моих слез не хватало.
— Все лучше, чем работа.
Я получаю еще один игривый шлепок, после чего она сгибается пополам, чтобы расстегнуть молнию на саквояже. Если на ней и есть нижнее белье, то какой-то неведомой мне технологии.
— Какие у меня желания? — бормочет она, роясь в сумке. — Перспективы хуже некуда. В общежитии, кроме меня, еще трое. Родители капают на мозги, чтобы я возвращалась в Оклахому. Ну, чем вы можете мне помочь?
Она разгибается, в руках у нее пачка моксфена, опытный образец, и две пилюли дермагеля, а также резиновые перчатки компании «Мартин-Уайтинг» за восемнадцать баксов.
— Лучше возьмите наши новые перчатки.
— Я уже в них работал, — говорю ей.
— А вы пробовали через них целоваться?
— Нет.
— Я тоже. Интересно было бы попробовать.
Она словно невзначай нажимает бедром на кнопку «стоп».
— Упс.
Она надрывает зубами упаковку, чтобы извлечь перчатку, и я не могу удержаться от смеха. Это тот случай, когда ты не знаешь, пристают к тебе или просто ты имеешь дело с такой особой.
Обожаю это ощущение.
— Не отделение, а хер знает что! — Такими словами меня встречает Акфаль, тоже интерн, которого я пришел сменить. Это у нас, врачей-практикантов, что-то вроде приветствия.
Акфаль приехал из Египта по рабочей визе. У таких, как он, выпускников иностранных медицинских школ виза может быть аннулирована, если руководство учреждения, где они проходят резидентуру, окажется ими недовольно. Так что правильнее называть их рабами.
Он протягивает мне распечатку принятых пациентов (его собственный экземпляр испещрен пометками и сильно помят) и дает необходимые пояснения. Бла-бла-бла, палата 809 в южном крыле. Бла-бла-бла, инфекционная колостомия. Бла-бла-бла, 37 лет, плановая химиотерапия. Бла-бла-бла-бла-бла. Запомнить это невозможно при всем желании.
Слушая вполуха, я присаживаюсь на край стола дежурной сестры и сразу вспоминаю про пушку в заднем кармане моих штанов.[4]
Надо бы ее припрятать, но раздевалка четырьмя этажами ниже. Можно засунуть ее за медицинские справочники в ординаторской. Или засунуть под кровать. Не важно, лишь бы не забыть потом, куда я ее положил.
Наконец Акфаль заканчивает свой брифинг.
— Все понял? — спрашивает он меня.
— Да, — отвечаю я. — Иди домой и поспи.
— Ладно.
Домой Акфаль не пойдет, да и поспать ему не удастся. Вместо этого он будет часа четыре, как минимум, заполнять страховые бумаги для своего шефа доктора Норденскирка.
«Иди домой и поспи» — это у нас, врачей-практикантов, что-то вроде прощального напутствия.
Во время обхода в 5:30 утра надо быть готовым услышать не от одного больного, что, если б не такие козлы, как ты, которые будят их каждые четыре часа, чтобы поинтересоваться, как они себя чувствуют, они бы уже давно выздоровели. Другие оставят это наблюдение при себе, зато начнут разоряться, что кто-то периодически ворует у них mp 3-плеер, или лекарства, или еще что-нибудь. Как бы то ни было, ты должен осмотреть больного, при этом обращая особое внимание на «ятрогенные» (вызванные физическими причинами) и «нозокомиальные» (внутрибольничные) заболевания, которые, если их сложить, стоят на восьмом месте по смертности в Соединенных Штатах. После чего можно делать ноги. Только в редких случаях во время столь раннего обхода ты не услышишь ни единой жалобы. И это плохой знак.
В пятой или шестой по счету палате лежит Дюк Мосби — вот кого у меня точно нет никаких причин ненавидеть. Это девяностолетний негр с осложнениями на фоне диабета, к которым добавилась гангрена обеих ног.
Он входил в десятку афроамериканцев, служивших в спецподразделениях во время Второй мировой. В сорок третьем он ухитрился сбежать из особо охраняемого фашистского лагеря в Колдице. А две недели назад он сбежал из этой самой палаты в Манхэттенской католической больнице. В одних трусах. В январе. И как результат — гангрена. При диабете, даже если ты разгуливаешь в ботинках, можно ждать любой хреновины. К счастью, тогда дежурил Акфаль.
— Что новенького, док? — спрашивает он меня.
— Ничего особенного, сэр, — отвечаю я.
— Какой я тебе «сэр»? По-твоему, я груши околачиваю? — Это его постоянная присказка. Такая армейская шутка по поводу того, что он не был офицером. — Выкладывай новости, док.
Вопрос не относится к его здоровью, которое его редко интересует, поэтому я сочиняю всякую хрень про действия правительства. Все равно он не узнает, как оно на самом деле.
Бинтуя его смердящие ступни, я сообщаю:
— Сегодня утром, по дороге на работу, я видел драчку между крысой и голубем.
— Да? И кто победил?
— Крыса, — говорю я. — Шансы оказались неравны.
— Ясное дело, крыса сизокрылого завсегда одолеет.
— Что интересно, — говорю, — он не сдавался. Перья в разные стороны летят, сам в крови, а все наскакивает. А крыса его разок куснет, и он сразу кверху лапками. Выходит, последнее слово за млекопитающими. Зрелище не из приятных.
Я прикладываю к его груди стетоскоп. Сквозь слуховой аппарат прорывается зычный голос Мосби:
— Наверно, эта крыса его достала.
— Точно, — говорю я, давя ему на живот в разных местах, чтобы вызвать болевые ощущения. Мосби — ноль внимания. — Медсестры, — спрашиваю, — утром заглядывали?
— А то. Шастают туда-сюда.
— А была какая-нибудь в короткой белой юбочке и в шляпке?
— Была, и не одна.
Ну-ну. Если медсестра так одета, то это уже стрипсестра. — Я щупаю его гланды.
— Док, рассказать анекдот? — спрашивает Мосби.
— Валяйте.
— Доктор говорит больному: «У меня для вас две плохие новости. Во-первых, у вас рак». — «О господи! А вторая?» — «У вас альцгеймер». — «Ну что ж, — отвечает больной. — По крайней мере, у меня нет рака».
Я смеюсь.
Я всегда смеюсь, когда он рассказывает мне этот анекдот.
В середине палаты, на койке, которую раньше занимал Мосби — до того, как местное начальство решило отправить его на выселки, откуда ему будет труднее сбежать, — лежит на боку незнакомый мне толстяк сорока пяти лет с короткой русой бородкой. Глаза открыты. Над изголовьем горит лампочка. Компьютер бесстрастно зафиксировал Главную Жалобу больного, характеризующую его как полного идиота: «Жопа болит».
— У вас болит жопа? — спрашиваю его.
— Да, — отвечает он, скрипя зубами. — А теперь еще и плечо.
— Начнем с жопы. Когда это началось?
— Я уже отвечал. Все записано в моей медицинской карте.
Наверно. Если он имеет в виду бумажную тетрадку — то наверняка. Однако надо иметь в виду вот что: поскольку по первому требованию пациента или суда она оказывается в их распоряжении, записи в ней не слишком разборчивые. Например, почерк Эссмана[5] больше смахивает на морские волны, нарисованные ребенком. Если же говорить о его компьютерной медицинской карте — а это уже закрытая информация, и любой специалист вправе сообщить все, что он считает нужным, — то, помимо уже знакомой нам записи: «Жалоба: болит жопа», дальше следует: «Голова? Ишиас?» Что подразумевается под словом голова — источник боли или психический сдвиг, — остается под вопросом.
— Знаю, — говорю я. — Но иногда бывает полезно повторить.
Видно, что он относится к моим словам с недоверием, но куда денешься?
— Зад замучил, — говорит он неохотно. — Особенно последние две недели. Я и обратился в экстренную помощь.
4
Операционные штаны, в принципе, можно надевать и задом наперед. Из-за усталости обычно не до таких тонкостей.