Первая дозвонившаяся женщина, чей медвяный южный говор шуршал у Бека в наушниках, будто шум в ушах, желала знать, правда ли, как она прочла в «Нэшнл инкуайрер», что у мистера Бека недавно родился ребенок, мать которого в три раза моложе его?
— Пожалуй, это по-своему верно, — нехотя подтвердил Бек. Его так и подмывало пояснить, что Робин его шантажировала, он был поставлен перед выбором: стать отцом или идти под суд как серийный убийца.
— У меня вот какой вопрос, сэр: на ваш взгляд, это справедливо по отношению к молодой женщине и к беззащитному малютке, ведь вы, прошу прощения, можете в любую минуту помереть?
— Справедливо?
Последние годы он почти не сталкивался с этим понятием. Мальчишкой, в игре, он, бывало, доказывал товарищам, что то или се получается несправедливо, но неумолимые волны десятилетий, прокатываясь над головой, постепенно вымывали его негодование.
— И насчет миллиона долларов, что вам достался, вы как, собираетесь употребить его на доброе дело?
Он уже сто раз объяснял интервьюерам и ведущим передач, из менее образованных, что к тому времени, когда он выплатит налоги штату, городу и государству, какой там миллион, и полумиллиона не останется. А если подсчитать, сколько часов работы и эргов энергии затрачено, да еще все единогласно утверждают, что теперь миру с него что-то причитается, то, по его подсчетам, выходят одни убытки. И вообще, что сегодня можно приобрести в Нью-Йорке на полмиллиона? Статуэтку работы Джеффа Кунса? Или кооперативный чуланчик на Пятой авеню? Бек принялся было втолковывать все это женщине, задавшей вопрос, которая словно бы поселилась у него в мозгу, как неизлечимый паразит, но она продолжала выяснять то, что ее интересовало:
— А это правда, сэр, как я прочла в нескольких солидных источниках, что вы, путешествуя по коммунистическому миру на средства правительства Соединенных Штатов, вступили в связь с одной знаменитой болгарской поэтессой и у вас имеется от нее сын, которого вы официально не признали? Мальчик воспитывался в строго коммунистическом духе и вырос, не зная отца, в то время как вы жили в свое удовольствие в капиталистических условиях?
Странные выдумки и фигуры речи сыпались на него с такой быстротой и напористостью, что он ничего не мог произнести, хотя после объявления о премии только и делал, что разговаривал. Он открыл рот, придвинул плотно одетую поролоном головку микрофона, похожую на крохотную боксерскую перчатку или на сжатый кулачок, но слышалось только хриплое дыхание. Диана Рэм, для которой даже полсекунды пустого времени были как нож острый, мелодично пропела:
— По-видимому, наш гость не хочет отвечать.
Голос в мозгу у Бека рыл все глубже, работая челюстями все быстрее и показывая грубое подбрюшье христианского предубеждения:
— Ну знаете, Диана, если этому господину неохота отвечать, тогда что он делает на вашей передаче? Надумал помалкивать, так, может быть, и премию эту не надо было принимать?
— Я никогда раньше не был отцом, — выговорил Бек. — И никогда раньше не получал Нобелевскую премию.
— Ну, если вы до сих пор не были отцом, — тут же отреагировал голос в наушниках, — при том что про вас пишут, вам бы поучить наших черных подростков, как предохраняться.
— Спасибо за звонок, Морин, — твердо сказала Диана Рэм и нажатием кнопки вычеркнула ту из эфира. — Следующий звонок, — объявила на всю страну ведущая. — Бетти Джин из Гринсборо, Северная Каролина.
Однако Бетти Джин оказалась не лучше. Она сказала:
— Я насчет черных подростков. Когда вы, знаменитости, заводите детей вне брака, по-вашему это как, хороший пример?
— Но я же не был знаменитостью до того, как мне дали премию, — обороняясь, возразил Бек. — Обыкновенный писатель, жил тихо, никому глаза не мозолил. К тому же я с удовольствием бы женился на матери ребенка, но она все еще обдумывает мое предложение. Она очень современная.
— Все вы, янки, — успела ввернуть Бетти Джин за секунду до своей электронной казни, — чересчур современные, я считаю.
Бек в глубине души разделял ее мнение. Морально ущербные. Лежа без сна у себя на чердаке, следя, как вокруг по стенам проплывают отброшенные поздними фарами размытые параллелограммы света, точно на полотнах Ротко, он прислушивался, не запищит ли младенец, и обдумывал прожитое и написанное, свою будничную, упорно укорачивающуюся земную жизнь. Несколько стран, несколько женщин. А как много осталось стран, которых он никогда не увидит, есть такие, что моложе Голды, иные рождаются прямо сейчас из обломков старых, истрепанных империй. Женщины… в женщинах, по-видимому, вся суть, биологически предусмотренная цель мужского существования: появляются, близятся, затмевают небосклон — и остаются позади. Их было довольно много. Сосчитать или перебрать по именам он уже не может, но от каждой что-нибудь да осталось: лицо — бледное пятно в затемненной комнате, неуверенная, милая улыбка, горячие, безумные тени глазных провалов. И все-таки их было вопиющее меньшинство из общего количества женщин подходящего возраста на земном шаре. То же самое с книгами. Семь томиков (не считая английской антологии «Лучшее из Бека», которой давно уже нет в продаже) — это так, в сущности, мало в сравнении с тем, сколько он мог бы написать, и случались они так же самопроизвольно, нипочему, как и основные повороты в его судьбе. Семь этапов, семь рожков семисвечника, семь белых клавиш на клавиатуре. Бек так и не понял, для чего нужны в каждой октаве эти два пробела между черными клавишами полутонов. Наверно, чтобы пианист мог по ним ориентироваться. Когда Бек оглядывался назад, его семь книг отсвечивали в темноте прошлого, точно зарастающие следы в темном лесу, una selva oscura, в чащобе, где его сознание выходит на поверхность, во Вселенную. Он редко заглядывал на их бледные страницы: собственные книги были слишком опасно связаны с главной тайной — с тайной возникновения его личности, явившейся, как и Вселенная, по прихоти случая, из мрака и безмолвия. Сначала предсознательное слизистое чудо, многократное деление клетки в бархатной тьме лона, послушное неразгаданным сигналам, идущим от жизненно важных комбинаций хромосом и протеинов. Потом резкий переход на льдистый больничный свет, в центр шумного пахучего фрейдистского треугольника между кухней, спальней и уборной, в душную, но питательную среду. Затем длинные лестницы поднадзорного учения, ступень за ступенью, учитель за учителем, и вдруг нежданно-негаданно окончание школы в год Перл-Харбора и прямо на войну, с которой начались испытания на взрослость, и в их ряду нынешние старческие нобелевские хлопоты с сардонической усмешкой — позднейшее, если не последнее. «И каждый не одну играет роль, /Семь возрастов переживая» .