Выбрать главу

— Мери Джо, я в панике, — пожаловался Бек за столиком в «Четырех временах года», куда он пригласил ее, чтобы она угостила его обедом. — Придумай мне речь.

— Такой бывалый король экрана, как ты, Генри? Повтори то, что говорил Опре; прозвучало очень мило.

— Я не запоминаю своих ответов в этом чертовом прямом эфире. Произнесу и сразу же стараюсь забыть.

— Ты ей сказал, что не пишешь порнографии, а просто стремишься уделять заслуженное внимание сексуальному компоненту наших жизней. Что-то в таком роде.

— Шведов не волнует, пишу ли я порнографию. У них это все законно. Одна из сторон их здорового языческого мировоззрения.

— Никогда не забуду тебя в передаче Донахью, когда только-только вышла твоя «Широта взгляда». Я была на втором курсе в Барнард-колледже, и моя соседка по комнате с приятелем крутили телевизор, тогда программы переключали вручную, и я вдруг говорю: «Нет, постойте, этот тип интересно говорит». Ты был малость моложе, волосы шапкой на всю верхнюю половину экрана. И ты так спокойно, без нажима говорил, не позволяя ему хамить, а только слегка, любезно показывая аудитории, что считаешь его хамом…

— Но это же его работа. Высокооплачиваемое хамство. Хамство именем народа во благо народа. А говорил-то я что?

Круглое лицо Мери Джо — с остреньким передним подбородком, еще борющимся за гегемонию с остальными, обступающими его, как теневые контуры на телеэкране докабельных времен, — раскраснелось то ли от сострадания его мукам, то ли от двух больших бокалов белого вина, полагающегося к обеду, а может быть, от удушающе тесной кожаной куртки на длинной молнии, похожей на портняжный метр, и с металлическими заклепками величиной с леденец.

— Важно не что ты говорил, а как. Искренне, но без многозначительности. Остроумно, но без… этого самого… без еврейского анекдота. Когда через полгода я прочла в журнале, что вы с женой расстались, помню — не надо бы мне этого рассказывать, не надо было пить второй бокал «Шардонне», — помню, я тогда страшно обрадовалась, подумала: может быть, мы с ним встретимся? И пошла работать в издательство, но ты там не показывался, вернее, показывался, но очень редко. Ты был из наших авторов-невидимок. Но все равно, Генри, мне понравилась эта работа, связи с общественностью. Наивно, наверно, с моей стороны, но не забывай, я еще только училась на втором курсе, и у моего тогдашнего друга — совсем его не помню, кроме того, что он всегда ходил с грязными ногтями, — были проблемы с потенцией. Прошу прощения за краску стыда.

— Мери Джо, ты и меня в краску вгонишь. Скажи, может, мне имеет смысл посмотреть пленку с этой передачей? Она хранится у вас в отделе рекламы?

— Честно признаться, Генри, возможно, что и хранилась, но при переезде в новое здание этого добра повыкидывали целую тонну. Почему бы тебе не порассуждать, к примеру, о будущем печатного слова?

— Слушай, Нобелевскую премию получают раз в жизни, и все говорят, это вообще чудо, что ее дали мне. А ты предлагаешь испортить торжественный миг пустой болтовней.

— Э, нет, милый, болтовню ты мне не порочь, — вскинулась она и наставила на него верхний из своих подбородков. — У нас по твою душу уйма запросов. И продолжают поступать. Вот смотри. Мы, если помнишь, дали положительный ответ насчет печатного интервью в «Вашингтон пост», но, сказав «да» вашингтонской газете, нельзя ответить «нет» атлантской «Конститьюшн». Там широкий рынок. Южане теперь читают — с тех пор как появились домашние кондиционеры. Еще имеется «Стар трибюн» в Миннеаполисе, их заведующий книжным отделом — многолетний друг нашего издательства, и потом, мы стремимся расширить связи с Северо-Западом, в «Ньюс трибюн» в Такоме очень толковый завотделом искусства…

— Я терпеть не могу печатные интервью, — перебил ее Бек. — На них столько времени уходит. Сначала тебя увлекут, разговорят, а потом все изрежут и переиначат, как им вздумается. Что ты на самом деле говорил, зафиксировано только на аудиопленке, а ее они оставляют себе. Нет. С газетными интервью покончено. Они отжили свой век.

— Брать интервью к тебе будут приезжать домой…

— Только Голду будить.

— … и занимают они не больше часа — полутора плюс еще чуть-чуть, сначала или по окончании, на фотосессию. Правда, Энни Лейбовиц, наверно, захочет наложить грим. Хотя, может быть, обойдется какой-нибудь забавной шляпой.

— Мери Джо, за что ты со мной так? Разве моя вина, что я тебе понравился в передаче Донахью? Самому себе я тогда совсем не понравился.

Она положила все еще изящную ручку на его волосатую, корявую лапу, неловко вылавливавшую маслянистые макаронины, которые, извиваясь, уходили из-под вилки, точно угри из ловушки.

— Ты нужен людям, милый Генри, и моя обязанность по службе — облегчить доступ.

— Я не виноват, что я им нужен. Лично мне они не нужны. Мне нужно, чтобы меня никто не трогал. Я хочу жить тихо и смотреть, как растет Голда. Она скоро начнет разговаривать. Она уже умеет говорить «пока!».

— Я прошу не ради себя. И даже не ради тебя. Я хлопочу об издательстве. Существует такая вещь — ты этого не усвоил, мама тебя слишком баловала, — но существует такая штука, как ответственность перед другими. Вместе с наградами приходят обязательства, кто так сказал? Не Делмор Шварц? Из-за тебя я начинаю серьезно подумывать о третьем бокале вина.

— Можешь подумывать сколько влезет. А я говорю «нет» всем газетным интервью.

— Но ты же это не всерьез?

Ее аквамариновые глаза когда-то были, возможно, большими и красивыми — теперь они зловеще поблескивали в середине лица, как два бутылочных осколка в песке на пляже.

И у него не хватило бессердечия устоять перед ее взором. Уступая, он пробурчал:

— Они сами от меня отвяжутся, когда я провалю Нобелевскую лекцию.

— Не провалишь. Этого не может быть. Фолкнер свою написал в самолете, с похмелья, и прочел невнятно, себе под нос, но теперь она исторический документ, вроде Геттисбергской речи. Придумай что-нибудь в геттисбергском духе. Генри, слушай, ты согласен съесть за компанию со мной еще по шоколадной ватрушке или предпочтешь, чтобы я терзалась муками совести в одиночку?