Заявление его меня не очень обрадовало, но пришлось смириться, ибо других возможностей не предвиделось. Пока полиция подготавливала документы, товарищи сделали все, чтобы раздобыть нам паспорта, но им тоже не удалось. В установленный день я пошла в полицию за Interpass'om. Прессер принял меня вежливо и сказал на прощанье:
— Если вам захочется вернуться в Австрию, напишите мне, и я пришлю вам разрешение на въезд.
Я даже не ответила ему. Знала, что врет. Такова его профессия.
Мы предприняли все необходимое для отъезда. И через несколько времени в сопровождении д-ра Ласло Полячека уехали в Берлин.
В Берлине нашей дальнейшей поездкой занимался коммунист, историк искусств Хуго Кентцлер. Он сам помогал нам укладываться, сам раздобыл ящики, сундуки. Один сундук даже сам упаковал с величайшей тщательностью. Когда мы приехали и раскрыли его, в нем оказалось сорок спиртовок. Верно, Кентцлер очень боялся, как бы мы не замерзли в России.
Ласло Полячек играл гораздо большую роль в венгерском революционном движении, чем это принято считать. В юности он был членом «Клуба Галилейцев», участвовал в антимилитаристском движении. Еще до основания Компартии Венгрии был — связан со многими будущими коммунистами. Вскоре после того, как Бела Кун вернулся на родину, ему представили Полячека как хорошего, надежного товарища.
Во время Венгерской коммуны официально он работал в Наркомздраве. После падения коммуны попал в Вену, где вместе с Эрне Зайдлером ведал конспиративным аппаратом партии. Затем был на партийной работе в Кошице и в Лученеце. Вместе с Ференцем Мюннихом, Бела Иллешем и Мозешом Шимоном стал одним из учредителей Прикарпатской коммунистической партии, и если я не ошибаюсь, то именно Поля-чек привез 21 марта 1920 года «Записку» Бела Куна, которую прочли вслух на учредительном собрании партии. В этой записке Бела Кун писал о необходимости объединения городских рабочих и лесорубов (речь ведь шла о Прикарпатье), обращал внимание учредительного собрания на общую борьбу рабочих и крестьян, подчеркивая необходимость совместных действий чешской, словацкой, венгерской, румынской и украинской бедноты, призывал к борьбе против национализма.
Позднее Полячек вернулся в Вену и снова ведал конспиративным аппаратом партии. Некоторое время он вместе с другими товарищами работал в Венгрии, но в 1922 году в результате провокации все они провалились. Полячека удалось включить в один из списков, и так он попал по обмену в Россию. До 1929- года он работал в Москве врачом, потом снова изъявил желание поехать на подпольную работу. Вернувшись в Советский Союз, он заведовал ушным отделением Кремлевской больницы.
Полячек был верным сторонником Бела Куна, а дома у нас частым гостем.
…Приехали в Берлин. Поместили нас в хорошую гостиницу. Из многочисленных политэмигрантов, живших в Берлине, мы встретились только с Ференцем Мюннихом и Йожефом Поганем, ибо в нашем положении следовало соблюдать величайшую осторожность. В Берлине оставались лишь до тех пор, пока нам не достали паспорта, правда, не у властей, как порекомендовала австрийская полиция. Это заняло бы слишком много времени, да и вообще трудно было предугадать, какие нам могли поставить преграды. Но и так наш отъезд состоялся только через неделю.
Из Берлина мы поехали в Штеттин, а оттуда под видом семьи военнопленного, которая возвращается на родину, сели на финский пароход «Регина» и поплыли до Ревеля (Таллин).
Путешествие по морю далось нам очень нелегко. Поднялась буря, и мы вместе с сестрой заболели. О детях и о нас пришлось заботиться Полячеку.
«Что будет, если и он свалится?» — тревожилась я в перерывах между мучительными приступами морской болезни.
Увы, мои опасения оправдались. Полячек тоже занемог.
После этого повсюду бегала моя шестилетняя Агнеш, вызывала врача, приносила лекарство, ухаживала за нами.
Правда, Полячек заходил к нам в каюту даже больной, едва держась на ногах, щупал пульс, что-то говорил в утешение, а сам был белее мела. Обратиться к кому-нибудь за помощью мы не могли, ибо нам не рекомендовалось общаться с посторонними. Кто кормил детей, уже не помню, наверное, больной Полячек, больше некому было.
Наконец, кажется, на пятые сутки, пароход причалил к ревельской пристани. Едва мы выбрались на сушу, сразу будто страшный сон с себя отряхнули — кроме слабости, не осталось никаких дурных ощущений.
Попрощались с капитаном, который понятия не имел, чью он везет семью, но знал, что обязан заботиться о нашей безопасности.
Только теперь поняла я, почему улыбнулся товарищ, передававший мне билеты, когда я спросила, как фамилия того военнопленного, под видом семьи которого мы едем.
— У вас никто ничего не спросит, — ответил он. — Полячек сделал все, что нужно. Будьте совершенно спокойны.
Так и ехала я на пароходе, не зная, в сущности, кто я такая и как меня зовут.
В ревельском порту нас встретил советский посол и проводил в гостиницу. Приехали мы в отвратительный, дождливый день, да и настроение было такое, что нам все не понравилось. После Вены и Берлина в первые минуты показалось, будто мы попали в какой-то провинциальный городок. Верно, у нас и времени не было осмотреть прекрасные старинные улицы и дома эстонской столицы. Да и вообще даль да чужбина оказали гнетущее действие.
Полячек ушел, чтобы предпринять необходимые шаги для дальнейшей поездки, а мы остались в гостинице, и, мало того что не успокоились, напротив, нас охватил какой-то страх. И он все усиливался, так как снизу из ресторана доносились пьяный вой и крики кутивших там офицеров.
«В хорошенькое место мы попали», — подумала я, но ничего не сказала, так как сестра и без того была в отчаянии: комната нетопленная, свет не горит. Она все хотела пожаловаться кому-нибудь, но кругом не было ни души. По счастью, ей пришлось заняться детьми, а потом вскоре вернулся и Полячек с доброй вестью, что утром мы едем в Петроград.
От Ревеля до Петрограда ехали недолго, никаких особых происшествий не было. Какое же охватило меня чувство при виде первой советской станции и первого советского пограничника, этого я в жизни не забуду, но и не стану пытаться передать — все равно ничего не выйдет, особенно спустя столько лет.
Одно могу сказать — я была счастлива. Больше не придется оглядываться и опасаться — не следует ли кто за тобой, не готовят ли венгерские белогвардейцы какое-нибудь злодеяние, особенно против детей, в ярости за то, что не удалось убить их отца. Счастлива была я, что больше не придется скрывать своего имени, что можно будет снова называться Ириной Кун — женой Бела Куна.
Приехали в Петроград. Сошли с поезда. Туман. Тьма. Промозглый осенний вечер. Агнеш судорожно сжимает руку Полячека. Мы стоим утомленные и ждем.
Полячек отпускает руку Агнеш и идет поглядеть, встречает ли нас кто-нибудь. Вскоре возвращается с двумя товарищами. Мы радуемся, но высказать радость можем только улыбкой и жестами. Однако все и так понятно, нам машут руками, приглашают пройти к автомобилю. Полячек хочет уйти, чтобы распорядиться насчет багажа, но Агнеш заявляет, что с чужими людьми никуда не поедет, пусть лучше они займутся багажом, а Полячек останется с нами. Мы выходим к машинам и ждем, пока вынесут вещи. Наконец все устроено, и мы направляемся в город. Темные улицы, только кое-где мерцают огоньки. И все-таки мир кажется нам более дружелюбным.
После недолгой поездки в машине мы приезжаем в «Асторию», где уже все подготовлено к нашей встрече. В «Астории» не видно даже следов разрухи: все красиво, даже роскошно, только освещение тусклое и холодно. Нас ведут наверх. Предоставляют две прекрасно обставленные, но нетопленные комнаты. Мы умываемся. Потом приносят ужин. Мгновенно съедаем его (такой он скудный) и готовимся ко сну. Вдруг раздается стук в дверь, и входит молодая женщина. Сообщает по-немецки, что она жена эстонского коммуниста Кингисеппа, секретарь товарища Лилиной, и просит меня зайти к товарищу Лилиной, которая хочет увидеться со мной, но лежит больная. Я ответила, что очень устала после дороги и мне трудно беседовать сейчас, попросила не обижаться, мол, я приду с утра. Тогда Кингисепп спросила, как мы ехали, как чувствуем себя, и ушла.