— «Еще… рано»? — мобилизовав все свое случайное знание, точнее незнание, немецкого языка, неуверенно перевел Объемов.
— Ja, genau so, — подтвердила буфетчица.
— А ты… откуда знаешь немецкий? — растерялся Объемов.
— За два-то года, пока драила сортиры в Лейпциге, — усмехнулась она, — научилась. Я, кстати, в Ильичевске пищевой техникум с отличием окончила! Три года по распределению на сухогрузах при пищеблоках плавала. Так что… можем.
— Рано… Что он имел в виду?
— Понятия не имею, — сухо, без прежней доброжелательности, скрипуче, как если бы двигала по полу стол, ответила Каролина. — Он не уточнил. За что купила, за то и продаю. Он долго в небо смотрел. Может, что самолеты рано полетели, а может, — добавила совсем мрачно, — что-то услышал… оттуда, понял, что поспешил.
— Однако людей не насмешил. Спасибо! Было очень вкусно. — Объемов выпил на посошок, выхватил из петушиного в железном держателе гребня красную салфетку, вытер привычно скривившиеся губы. — Пойду к себе. Я точно вам ничего не должен?
Он снова перешел с ней на безличное «вы». Наметившаяся между ними уитменовская близость разлетелась на кусочки, как если бы была тем самым пущенным в стену пьяной рукой графинчиком. Морской (три года на сухогрузах), сухопутный (сортиры в Лейпциге), воздушный (вдова пилота) — трехстихийный! — бэкграунд буфетчицы придавил Объемова, лишил комфортного ощущения собственного интеллектуального превосходства. Я что-то выдумываю, мучаюсь, вздохнул он, а бестселлеры… Они, как жизнь, везде. Пусть даже это странная жизнь после смерти, как сейчас в этой… Умани. Нет жизни — нет бестселлеров! Но разве не имеет права на существование мой бестселлер об исчезновении жизни? Я всю свою жизнь сочиняю исчезающий бестселлер, да, похоже, жизнь моя исчезнет раньше, чем он будет написан.
— На боковую?
Буфетчица вышла из кухни, зигзагом обогнула стойку, остановилась, блестя черными вороньими глазами, у стола, из-за которого только что поднялся Объемов. Что ей Гитлер, с неожиданной тоской подумал Объемов, да ее бы… с такой-то внешностью в первый же день в ближайший концлагерь! Хотя Одессу, кажется, держали румыны.
— Не знаю…
Он зачем-то посмотрел на часы, но без очков не разглядел, который час. Стрелки как будто растворились в неясном, как исчезающая в тумане жизнь, циферблате.
— Я бы прогулялся по городу, но дождь…
— В дождь хорошо спится. — Она начала собирать на поднос пустые и непустые тарелки. (Объемов так и не прикоснулся к вздыбленному бордовому винегрету и к куриному рулету в желе, как в желтом увеличительном стекле.) — Я сама после девяти только и думаю, как доползти до кровати… — Буфетчица непроизвольно зевнула, едва успев прикрыть рот рукой.
— Да? — ответно и тоже непроизвольно зевнул Объемов.
Дарвин прав, успел подумать он, щелкнув челюстью, человек, точно, произошел от обезьяны. Он понимал, что надо уходить, и почему-то медлил, более того, мелькнула мыслишка, а не махануть ли еще на сон грядущий водочки? Как она сказала — в дождь хорошо спится? Спится или спиться? Какая, в сущности, разница?
— Устаете на работе? — с неискренним участием поинтересовался он.
— Совсем не устаю. Какая тут работа? Через день, посетителей мало. Сегодня вообще вы один. Не в этом дело.
— А в чем?
— В том, что спать интереснее, чем жить.
— Как это?
Объемов чуть было не уточнил: «С Гитлером?» Но сдержался. Он с юных лет исповедовал принцип: если не знаешь, как отреагирует собеседник, лучше молчи. Это спасало от многих возможных неприятностей. Хотя и не всегда. Молчание было свободно (в любую сторону) конвертируемой валютой.
— А вот так, — ответила буфетчица. — Во сне я… живая, где-то хожу, что-то вижу, встречаюсь с разными людьми. То в Одессе, то в Витебске, то вообще… — вздохнув, посмотрела на нетронутые тарелки с винегретом и затаившимся в дрожащем янтаре куриным рулетом, — в Париже, — призналась почему-то шепотом. — Я там, кстати, не была. Хотела из Германии на автобусе съездить — не получилось. Шапирюзу — мою напарницу (мы тогда в Лейпциге, в парке «Белантис», где египетская пирамида, работали) сомалийцы изнасиловали в сортире. Он на отшибе стоял, вокруг деревья, кусты, даже днем темно. Она как чувствовала, боялась заходить. Но они ушли, а один, в приличном пальто, задержался, вроде он не с ними. Украл, наверное, где-то пальто. Мадам, мадам, ребенку, моему сыну, плохо, потерял сознание, побудьте с ним, а я в медпункт за врачом. Шапирюза раньше в универмаге на кассе сидела, привыкла людей по одежде оценивать, а потом… у нас в договорах было записано, что беженцам надо помогать. Если он на улице у тебя что-то спросил, а ты не ответила, он тебя фотографирует на телефон и идет в полицию. Хорошо, если только штрафом отделаешься, могут и с работы попереть. Она, дура, зашла, этот, в пальто, следом, ну и остальные из-за деревьев выскочили. Уже вечер был — как их разглядеть? В общем, по полной. Она месяц в больнице лежала. Еще и зажигалкой прижгли. Я не в Париж, а в полицию на допрос. Они решили, что это я сомалийцев на Шапирюзу навела, чтобы работать на две ставки. Хотели рабочую визу закрыть. В общем, пролетел Париж… А во сне он мне понравился, — добавила после паузы каким-то странным, как будто уже спала, голосом. — Дома углами стоят, как утюги, гладят улицы, как брюки, всюду сирень и… негры. Один, здоровый бык, штаны спустил и прямо на скамейку… из шланга. Они так в парках всегда делают. Я бабушкину древнюю частушку вспомнила: «Из-за леса, леса темного привезли его огромного…» Совершенно меня не стеснялся.