- Ну и рассмешила ты меня, ну и рассмешила!
С реки хоть и шли молча, видно было, что идут не просто двое - идет семья, причем семья, благословенная взаимопониманием, а это значило, что век ее будет долгим.
Дома, поужинав, Екатерина укладывала ребятишек, а отец Иоан в это время молился в соседней комнате. Потом они ложились на пахнущую свежим сеном постель, и, перед тем как соснуть, измотанная усталостью бесконечно долгого дня, Екатерина кидала в темноту так, на всякий случай.
- Она у нас будет белой.
- Кто? - спрашивал, засыпая, отец Иоан.
- Церковь наша.
Эта мысль о белой церкви до того его смешила, что он принимался ее усовещивать:
- Ну как она может быть белой, если строится из дуба? Видела ты когда-нибудь белый дуб?
Поскольку белого дуба Екатерина не видала, отец Иоан по-доброму, отечески завершал разговор:
- Ты уж меня извини, матушка, но белой она быть никак не может.
- Почему не может?
- Потому что дуб по природе своей может быть серым, может быть коричневым, может быть черным, но белым он быть не может.
Екатерина сопела, размышляя. Она была человеком степным, многие поколения ее предков рождались, проживали свои жизни и умирали в глинобитных домиках, побеленных известью. Для нее белый дом - это был честный дом, вечный дом, святой дом, а бревенчатое строение - ну бревенчатое, и ничего более.
- А если те дубы оштукатурить и побелить?
- Живой дуб мазать глиной и белить?!
- А что? И обмажем и побелим.
Добытое с таким трудом согласие грозило обернуться новой ссорой. К счастью, усталость разнимала их на полуслове, и они засыпали, так и недоговорив. Всю ночь их укачивал доносившийся из долины еле слышимый говор днестровских волн, а под утро, чуть только петухи прокричат зорьку, Екатерина, просыпаясь, заявляла:
- Как хотите, отец, а она у меня будет белой.
- Кто?
- Церковь наша.
- Да каким образом она сделается белой, если она из дуба? Ты видела когда-нибудь храм из дуба?
- Видела.
- И что, разве он не был красив?
- Слов нет, красота там великая, но как перед богом сознаюсь! Когда я на него смотрела, у меня прямо руки чесались, чтобы взять лопатку, ведерко и тут же начать штукатурить и белить.
- Да зачем красоту живого, вечного дуба мазать глиной и белить?!
- А чтоб еще красивее было.
После четырех лет новостей, связанных так или иначе с человеческими жертвами и разрушениями, весть о том, что где-то там, на Днестре, какая-то деревушка строит церковь, всколыхнула весь обозримый из Околины христианский мир. Господи, неужели выживем? Из-под Прута, из-под Сирета, от Подолии и от самого Черного моря шли люди поклониться этим бревенчатым стенам, ибо согласно народному поверью есть надежды и есть грехи, которых никому, кроме как возводящемуся храму, не должно доверить. На выставленный для подаяний стол с утра до вечера приносили узелочки, медные гроши, куски домотканого полотна, живых цыплят, груши, картофель, а то и просто венок пахучей лесной мяты.
Отец Иоан, занятый на стройке, переложил весь этот странствующий люд на плечи Екатерины. Она их охотно принимала, выслушивала, делилась с ними. Долгие годы одиночества в низине, у реки, открыли ей, какое это великое счастье - сострадание, когда ты его находишь в других и другие находят его в тебе.
- Да ведь, матушка, этот храм наверняка будет выше турка с саблей!
Дело в том, что на своих вассальных землях турки предписали строить храмы не выше стоящего на своей лошади янычара с поднятой кривой саблей в руке. И так бедные селяне страдали от этого предписанного ограничения господи, хоть бы та сабля ровная была, можно бы крест повыше поставить, - но где там, все не как у людей!
Отец Иоан был трансильванец, он не жил под турками, в его жилах не было ни капли страха перед янычарами. Он строил свой храм таким, каким он ему виделся, а там, что же, поживем - увидим.
- Как бы они его не снесли!
- Даст бог, обойдется.
Наговорившись с гостями, Екатерина принималась дальше хлопотать по хозяйству, а паломники рассаживались на обтесанных заготовках, отдыхая после долгого пути, набираясь сил перед дальней дорогой. Она сидели задумчиво, молча, боясь шевельнуться, ибо, пока они сидели и дышали запахом свежих стружек возле этого строящегося храма, великая река по имени Время медленно вытаскивала их из трясины разрушения, приобщая к нелегкому, но святому делу созидания. И каждый стук топора наказывал им верить и жить. Жить и верить.
К осени околинская церковь начала обретать тот облик, с которым ей предстояло прожить век. Вот они, тяжелые, прочные стены, крыша из наколотой дранки и над крышей игрушечная колоколенка, приводившая всех в восхищение. Она была восьмиугольной, с остроконечной конусной крышей, с четырьмя крохотными окошечками, по одному на каждую сторону света.
- Ну прямо загляденье!
Пока ее не было, этой колоколенки, о самом колоколе речи не было, но как только она появилась, пришла в волнение Околина, весь мир паломников и, конечно же, сама Екатерина. Она так полюбила ту колоколенку, что, едва раскрыв глаза, бежала к ней. Затем днем вдруг скинет с себя спешку и суматоху, чтобы посмотреть, как она там. Даже ночью, бывало, выскочит на нее полюбоваться. Теперь ей тоже казался невозможным храм без колокола, а взять его было неоткуда, и единственной надеждой был тот же отец Иоан - не может быть, чтобы, смастерив такую чудо-колоколенку, он не подумал о самом колоколе.
О этот наш древний немилосердный бич, эта наша бедность!..
Издавна, когда строительство храма начинало выдыхаться, священник вместе с несколькими прихожанами отправлялся собирать подаяния. Собирали на крышу, на алтарь, на колокол. У отца Иоана была небольшая лошадка, выловленная братьями Крунту, чтобы перетаскивать бревна потяжелее с места на место. Поразмыслив, отец Иоан решил, что поздней осенью, когда работать внутри храма будет уже холодно, запрягут лошадку и поедут недели на три-четыре по селам собирать на колокол. Поначалу охотников ехать набралось великое множество, но он не принимал их всерьез, потому что говорилось это в пору брожения сладкого сока, а выпивший человек чего только не наговорит!
Когда выпал первый снег, отец Иоан смастерил небольшие санки, оделся потеплее и стал прощаться с семьей. Провожали его всемером - девочки тихо плакали в кулачок. Ницэ ревел во все горло и жаловался судьбе, что его, мужчину, не берут на такое важное дело. Ружка, добрая душа, благо ей ни одежки, ни обувки не нужно было, почти до самого леса бежала за санями.
И начались долгие дни скитаний. Вокруг ни души. Белое заснеженное поле, белые горизонты и белая, почти невыносимая для человеческого одиночества тишина. Холод, бездорожье, запустение... Погибающие от голода и эпидемий деревни. Полуодичалый, забытый богом край... Господи, куда он только в ту зиму не попадал, куда ею только не заносило! Подъезжает, бывало, к деревне. Останавливает лошадку у крайнего домика. Никто не откликается. Полуоткрытые двери, занесенные снегом сенцы... На печи лежит вповалку вымершая семья. Кругом тиф, помогать некому! Ну что ж! Заезжает во двор. Топит печь, хоронит, закрывает домик и едет дальше.
В одной деревне кое-как соберет полмешка какого-нибудь добра, а в соседней - опухшие от недоедания дети, и как ты можешь с ними не поделиться? А то, бывало, и тебе ничего не дают, и другим тебе дать нечего, но едешь полем и видишь - стоит человек. Стоит оборванный, посиневший, спиной к дороге, потому что глаза его не хотят больше глядеть на мир божий, дух его не верит больше ни во что. Что делать! Вылезаешь из саней, стоишь и мерзнешь рядом с ним. Ни о боге, ни о войне, ни о мире слушать он больше не хочет, но сам человеческий голос обладает даром успокоения и, отогрев отчаявшегося, усадив в сани, везешь его до первой деревни...