Выбрать главу

Но они-то не на чужбине, они не бедные родственницы, они у себя дома, они великие княжны, они по рождению Романовы, а не Гессен-Дормштадские. Зависть, зависть к собственным дочерям. Мне так кажется.

— Хорошо, Mama, — смиренно сказал я. — Отец Григорий? Он духовное лицо? Архимандрит? Игумен? Священник?

— Нет, но…

— Простой диакон? Ничего, на диаконах Русь держится, — я взял альбом, карандаши. — Я готов, идём, Mama.

Mama хотела было меня то ли одёрнуть, то ли поправить, но я повернулся, и вышел в коридор. В спину говорить Mama не станет, не так воспитана.

Официальных посетителей, всяких министров и генералов, Papa принимает в кабинете, а неофициальных, обычно родственников и свойственников, чаще в Угловой гостиной, куда я и пошёл.

Ан нет, не угадал, нужно было идти в гостиную Кленовую. Симптом, однако. В Кленовой гостиной встречаются не просто с родственниками, которых у нас во множестве, но с теми, кого Mama и Papa считают друзьями, того достойными.

Значит, и Распутин причислен к таковым. Ну-ну.

Угловая мне нравится больше, она светлее. Но свет — он критичен для тех, кто работает с красками, где важна цветопередача. А карандашные рисунки можно и в Кленовой делать.

Вошёл, Mama за мной. У окна, спиной к свету, сидит бородатый мужик весь в чёрном, чёрной толстовке и черных же штанах. Сидит, и не думает вставать. Может, мне и ручку ему поцеловать?

— Голубчик, ты уже приготовился? — подошел я к мужику. — Как там тебя? Григорий? Хорошо, Григорий, сидишь ты верно, почти правильно. Только к свету нужно сидеть не спиной, а лицом, чтобы я мог разглядеть тебя как следует. Потому пересядь, голубчик, вот на этот стул, — и я указал Распутину его место.

Тот не спешил пересаживаться, посмотрел на Mama. Я не стал дожидаться её реакции, взял мужика за руку.

— Ты не робей, не робей, Григорий. Я не страшный, я Волк только понарошку, а на самом деле я хоть и строг, но милостив, — и потянул его к нужному стулу. Говорил я напыщенно, величаво, как и положено мальчику, играющему роль Очень Важного Лица. Но ведь я и есть Очень Важное Лицо!

Распутину пришлось пересесть, а как иначе? Он лишь улыбнулся снисходительно, мол, дети есть дети, поиграем в детские игры.

— Молодец, Григорий. Руки положи на колени, и смотри на меня, — я сел напротив него. — Только смотри так, будто не меня видишь, а себя, будто я — это зеркало, большое зеркало, и только. В комнате ты, зеркало, и больше ничего нет.

Распутина слова заинтересовали. Не этого он ждал от малыша.

— Так и сиди. Я буду говорить, я, когда рисую, часто говорю, но тебе отвечать не обязательно, меня ведь здесь нет, — и я начал набрасывать лицо Распутина. Нет, не гиперреализм, но что-то вроде.

— Скажу по секрету: рисовать человека сродни волшебству. Проникаешь внутрь человека. Не в кишки, а в душу. А это для государя очень важно, знать, кто с тобой рядом. Нет, я не художник, я только учусь, но кое-что вижу. Ты ведь сибиряк, Григорий? Вижу, сибиряк. Сибиряки — замечательные люди, смелые, настойчивые, уверенные. Это их порой и подводит, кажется такому, что он Бога за бороду схватил, что теперь он хозяин своей судьбы. Тебе сколько лет, Григорий? Постой, не говори, дай, сам рассмотрю. Лет сорок пять, или около того. Но из-за бурной жизни выглядишь старше. Многое повидал, да, — я говорил, и продолжал рисовать. — Побывал ты в переделках, и стало тебе страшно. Страшно, что вся жизнь пройдёт в мелкой суете, в борьбе за кусок хлеба, а ты чувствовал, что ты — особенный, что есть в тебе то, чего нет в других. И решил: а поеду-ка я в город Санкт-Петербург, там самое мне место! И надо же — оказался в палатах царских! Любой другой бы задрожал, а ты нет. И правильно, чего дрожать, пусть другие дрожат. Одного не пойму… ну-ка, Григорий, голову чуть выше! Или уже устал? Не пойму, с чего бы ты, мирянин, себя отцом величаешь? Церковь этого не любит, совсем не любит. Нет, нет, не отвечай (Распутин и не думал отвечать), я ведь не в осуждение, я понимаю — хочется казаться солиднее. Ты подобен тому ефрейтору, который в трактире приказывает величать себя «господином штабным писарем». Но вдруг в трактире уже сидит господин штабной писарь? Ты, братец («братцами» Papa называет нижние чины, мастеровых, вообще простой люд, ну, и мне, значит, можно), ты помни: здесь не тайга, здесь столица. Здесь, братец, такие коркодилы водятся — оглянуться не успеешь, а они тебя уже проглотили, и ты весь, с ручками и с ножками, в звериной утробе. Стерегись, — так я болтал, а руки работали. И, несмотря на несовершенство мелкой моторики, результат мне нравился, даже удивлял. Прибавил я, и здорово прибавил! Страдания ли тому причиной, новый опыт, или гены цесаревича? Гены у него, то есть у меня, возвышенные, что есть, то есть.