Обнимаю Вас, мой дорогой, простите, что пишу слишком кратко и делово – я не у себя, и на рассвете отбываю.
Всегда преданный Вам,
3. Кордовин».
Некоторое время он не отправлял этого письма, перечитывая еще и еще раз, добавляя там и сям слово, стирая излишне витиеватые обороты… Оставить ли российских друзей – учитывая, сколько «фуфла голимого» за последние годы приплыло на мировые аукционы из царства варягов и золотой орды? Решил оставить, хотя в России старался не бывать и ни малейшего друга там не держал – на всякий случай. Но, во-первых, биография и происхождение должны оставаться незыблемы, во-вторых – у советских собственная гордость. Оставил.
Никакой довоенной работы Петрушевской у него никогда не было. Но будет. «Дождь на Авеню де Баграм» еще только предстоит извлечь из небытия, вернее, из вечно длящегося, дымящегося мартовскими туманами бытия, где парные конские яблоки на мокрой мостовой излучают янтарный свет, а грохот конки передается дробными легкими мазками, где не успели еще выключить голубоватых фонарей на бледном небе, написанном так, что оно всегда останется слабо тлеть на полотне, даже и в темном помещении.
Вот так, отлично: старушка Петрушевская спасена. Она не исчезнет под гибельной его рукой, как предполагалось ранее (он просто не знал – насколько она хороша вблизи), а, напротив, возродится, обрастет со временем вновь найденными (пока еще неизвестно – где и какими) картинами. Начало положено, это главное. Да: на аукционах эта работа стоила всего лишь двенадцать тысяч евро – ей-богу, незаслуженно. Если подумать, чего стоят репутации и денежный эквивалент большинства корифеев живописи…
Смешно: он всех, всех их мог воспроизвести – одних за несколько недель, других – за пару часов. Ну, ничего, дайте время, дайте время… Лет через пять все вы будете гоняться за немногими, найденными именно Захаром Кордовиным, работами Петрушевской, и за атрибуцией будете обращаться к нему, специалисту по этой, сильно возмужавшей в цене, художнице.
Он отправил еще два похожих письма знакомым экспертам аукционов «Bonhams» и «Tirosh»… безумно довольный собой и ситуацией, помотался в носках взад-вперед по ковровому покрытию пола, обдумывая ходы по осторожному внедрению в натуральную, мало кому известную биографию художницы некоторых событий века, некоторых, вполне могущих быть когда-то связей, писем и, главное, картин… Вот на этот проект, на его начальную стадию, не грех пожертвовать оставшиеся дедовы холсты.
Дед, ты слышишь меня? Ты меня чуешь? Я благословляю тебя тысячу раз со дна этого невежественного, безнравственного и алчного мира!
2
В Толедо он всегда останавливался в отеле «Альфонсо VI».
Загодя звонил администратору, просил оставить его номер, угловой, двести одиннадцатый. Этот постоялый двор был довольно затрапезен, хотя хозяева гальванизировали его несколькими псевдо-старинными сундуками (потертая кожа, медные замки-заклепки), развешанными по стенам гербами герцогов и принцев и парочкой сверкающих в лобби рыцарских лат, с выпяченной грудью и заостренными, на манер волчьей морды, забралами на шлемах. Впрочем, дом на горке, напротив Алькасара, и вправду был очень стар, о чем свидетельствовали настоящие черные базальтовые камни подвальных стен. (Сейчас в подвале размещался роскошный обеденный зал в средневековом стиле, хотя на завтрак подавали все тот же вездесущий круассан, с маслом и повидлом.)
Словом, ему нравилось думать, что, дед, возможно, если и не живал здесь, то явно бывал, а может, отсюда и постреливал.
В просторной комнате с черными балками по беленому потолку не было ничего специфически гостиничного: вместительная кровать уютной семейной спальни, три разностильных старых кресла с высокими кожаными спинками и неудобными жесткими подлокотниками; вечно прихрамывающий стол (под правую заднюю ногу инвалида он подсовывал ортопедический каблучок из свернутого осьмушкой блокнотного листка); наконец, задвинутый в нишу, где прежде была дверь, старый и кособокий платяной господин, небрежно запахнувший полы.
И такой вид с балкона, что в первые мгновения у него всегда занимался дух.
Это была едва ли не самая высокая точка обзора – не считая Алькасара, само собой.
Конференция начиналась завтра, в 10 утра. В расписании, разосланном участникам, его доклад шел вторым.
Минут сорок он раскладывал и развешивал одежду в шкафу, расставлял в длинной, бело-кафельной ванной щетки-расчески, бритву, лосьон… – всегда устраивался обстоятельно и с удовольствием, особенно в знакомых и обжитых, хотя бы мимолетно, местах. А эта комната была как раз таким местом.
Затем спустился вниз и дошел до меркадо – был вторник, торговый день. Там, как обычно, купил в знакомой лавке сизых и крупных, как сливы, с влажными трещинами, маслин; два сорта сыра: острого «вьехо», с резким, до слез, запахом – который ему нарезали толстыми темными ломтями, – и немного «манчего», самого расхожего ламанчского сорта. К этому добавил пяток помидор, полкраюхи любимого своего деревенского хлеба, «пан де пуэбло» и, наконец, сразу три бутылки «Фаустино VII», красного вина из Риохи…
Попутно обсудил с хозяином лавки свойства некоторых вин: «Я вижу, вы предпочитаете красные из Риохи или Риберы дельДуэро, сеньор? Вы и в прошлый раз покупали „Фаустино“, не правда ли? У меня отличная память. Тогда хочу обратить ваше внимание на „Пуэнте де Аро“, оно тоже из Риохи, или, вот, „Сеньорио де Вреда“ – из Риберы дельДуэро. Зачем вам брать три „Фаустино“ – попробуйте и то, и это… Слишком большая верность в винах так же вредна, как и в любви… Есть еще хорошие красные сухие – „Дориум“, „Абанда“… Нет? Ну, как знаете…»
Обычно в первые дни в Испании он цеплялся чуть не к каждому встречному с разговорами, с наслаждением прокатывая по нёбу звуки испанской речи, выуживая из случайных перепалок незнакомые региональные словечки, приставая за разъяснениями, ревниво прислушиваясь к самому себе: не убыло ли? нет ли протечки в драгоценном сосуде? крепнет ли, настаивается ли со временем терпкое вино? До сих пор помнил странную обиду когда, впервые оказавшись в Испании, обнаружил, что говорит на языке образца тридцатых – ведь общался он в Питере и Москве с «испанскими детьми» теткиного круга и их потомством, а те давно покинули родину. Приехал – а тут даже приветствия другие: не «салют», а «ола»…
Наконец вернулся в отель – всегда торопился успеть к этому часу, для того и гнал всю дорогу: с первыми признаками усталости небосвода он усаживался на балконе с вином и закусью, и держал свою вахту заката, прослеживая все стадии перевоплощения города и неба за эти часы.
Перед ним на близких планах высились, еще освещенные солнцем, пеналы колоколен монастыря святой Исабель и церквей Сан Лукас и Сан Андрее. Справа рогато-кружевной, стрельчатой глыбой ожидал преображения кафедральный собор, пока еще глухой, серовато-песочный… На дальнем холме краснела темным янтарем мощная цитадель Семинарии. Внизу и далеко вокруг на разных уровнях коробились розово-серые, пестрые, с ревматическими суставами на стыках, длинные макаронины старых черепичных крыш… Ближайшие полчаса солнце еще будет держать город под прицелом, неохотно сдавая позиции. Еще будут мягко мерцать розоватые кирпичные стены домов с вмурованными в них булыжниками – ни дать ни взять панцири гигантских черепах в кирпичной кладке, или спинки твердой ореховой скорлупы: классический образец стиля «мудехар», мавританское наследие Испании.
Но по мере убывания пурпура и граната в бутылке «Фаустино VII» все больше солнца будет перетекать в нижние слои облаков, словно бы наполняя длинную глубокую рану заката в темно-зеленом теле небосвода.
…Надо было выехать сегодня гораздо раньше, он и хотел – уж очень на сей раз допекла Марго со своим клокочущим ором. Уезжать надо было прямо на рассвете, тем более что она сама его и разбудила: он проснулся оттого, что кто-то грузно опустился на скрипучий стул у его постели.