Выбрать главу

Облизал Крень мерзлые губы и словно ощутил запах Юлькиной кожи. «На руках уташшу. Ой, и закачу свадьбу, качну деревню. Пять олешков заколю, пусть знают Мишку Креня. И на брагу не поскуплюсь. Ой, и вознесу я тебя, Юлька».

Но тут пропал, улетучился радостный хмель, отрезвил морозный вечер. Встал Крень, провел рукавицей по стылой овчине и устало зевнул, вспомнив об отце. «Скажу ему — баста! Баста — и все! Не робенок я, чтобы надо мной изгаляться».

5

Пелагея открыла один глаз, из-под коротких ресниц косо глянула вбок, увидала спину мужа в грязном исподнем. Крень посидел на кровати, потом зашаркал опорками к толстолобому комоду, порылся у себя под тельной рубахой, достал ключик на рыжем от пота шнурке, открыл ящик и со дна его вытянул увесистый сверток. Бабка Кренева смотрела уже в два глаза.

Старик рассыпал желтые монеты и стал катать их по столу. Пелагея знала забаву мужа. Однажды даже пробовала заикнуться: на что, мол, деньги копишь — все равно с собой не возьмешь. Нет бы на дело употребить, ведь и я в ремках хожу, и у Мишки на перемывку тельной рубахи нету. Кто узнает посторонний — засмеет. Но в ответ на длинную речь свою Пелагея получила пониже поясницы столь крепкий пинок, что после этого целую неделю садилась с болью.

А, спровадив жену из горницы, Крень еще с издевкой крикнул вдогонку: «Для счастия душевного денежки. Хочу — в Вазицу зашвырну, а хочу — советской власти подарок сделаю. Но вам — во! — и он соорудил из крепких пальцев внушительный кукиш. — Своим горбом наживал, сам и распоряжусь».

Федора Креня на прямой не объехать. Еще в начале двадцатого года, когда настали трудные времена, забил он оленье стадо, мясо продал в армию, потом и живность лишнюю сбыл из хлева. Много ли самому надо: сухая корка да рубаха на перемывку. А нынче, с того самого дня, как распрощался с Парамоном, так и запил вкруговую, загонял жену, а от сына ушел, даже не поздоровавшись.

Он сидел у стола и катал круглые монеты. Отсвечивала при свете керосиновой лампы лысина. Крень отсчитывал золотые пятерки, укладывал столбиками, потом рассыпал по скатерти. Однажды визгливо хохотнул, но тут же оглянулся. Хорошо, бабка успела закрыть глаза. А когда открыла вновь, то увидала кальсоны с распущенными подвязками и сутулую спину Креня в теплой на меху фуфайке. Федор зажег фонарь, подкрутил фитиль и вышел за дверь. Пелагея обидчиво хмыкнула. Подумала: «Присмотреть нать. Сгноит ведь добро. И железо тлеет». Но, вспомнив недавний пинок, повернулась на другой бок.

А Федор Крень был нынче совсем растревожен: Петенбурга забрали, значит, и его черед — заметут как миленького, в сани да стражника под бок — и кати тогда в разгуляево на свалку. Вот и насчет денежек аккуратнее надо: век остатний как доживать — не с рукой протянутой ходить, не милостыню же на старости лет собирать. Мишка — сам дуб, прокормит себя, а бабка… У стола не без крох, не много и надо ей. Лет двадцать назад пробовала ворохнуться: подолом завертела, ты такой-рассякой, измывалец. Самовар прихватила да ночью к матери умчалась на другой конец Вазицы. А у тех самих целая конница на лавках, сами рукодано едят. Наутро с матюками выгнали. Пришла покоряться. Видно, мерзла, минуты у ворот считала, гордыню смиряла, да холод — он хуже стражника… Господи, сколь ничтожны мы, твари твои.

Крень отворотил половицу в дальнем углу хлева, надавил заступом, но тот глухо отскочил. Тогда притащил ломик и стал долбить ямку под самым стояком. Сил было маловато, а потому сразу вспотела голова. Крень шапку отбросил в пустые ясли: здесь недавно стоял жеребец — загнал его по сходной цене в Мегру… Ну, кажись, ямка в самую пору, вот только соломки подстелить — тут и самое место денежкам. Вот смеху-то будет, когда помру. Кинутся искать, как вороны кинутся, а дом кверху плечом не толкнешь — это тебе не сундук. А деньги — они и на том свете силу имеют. Ну, чего доброго, упокойнички не примут к себе, воспротивятся, я тогда денежками и ублажу. Нету на моих золотых крови, окромя своей: три пальца оставил на Новой Земле и шесть зубов цинге-старухе подарил. Ой, как Сенька Лоушкин помирал — черней грязи был, а плакал-то как, все жить хотел.