Мы расцеловались. Возвращаясь домой вдоль стен, из-за которых выплескивалось благоухание садов, я думал, до чего восхитительна бережливость Бога. Она дает любовь тем, кому ее недостает и, во избежание сердечного плеоназма, отказывает в ней тем, кто ею обладает.
Однажды утром я получил телеграмму: "Не беспокойся. Уехал Марселем. Возвращение телеграфирую".
Я был ошеломлен. Накануне ни о каком путешествии речь не заходила. Марсель был другом, от которого я мог не опасаться никакого предательства, но знал, что у него хватит сумасбродства в пять минут сорваться куда глаза глядят, не подумав, насколько хрупок его спутник и как опасен для него такой шальной побег.
Я собирался выйти, чтоб навести справки у слуги Марселя, как вдруг в дверь позвонили, и передо мной предстала растрепанная, разъяренная мисс Р. с криком: "Марсель его у нас украл! Украл! Надо действовать! Шевелитесь! Что вы стоите столбом? Сделайте что-нибудь! Бегите! Отомстите! Негодяй!" -- Она ломала руки, металась по комнате, сморкалась, откидывала с лица волосы, цеплялась за мебель, оставляя на ней клочки своего платья.
Страх, как бы отец не услышал и не вошел, помешал мне сразу понять, что на меня свалилось. Внезапно передо мной забрезжила истина, и я, скрывая сердечную боль, принялся выпроваживать эту сумасшедшую, объясняя ей, что никто меня не обманывал, что мы с ним просто друзья, и что я знать не знал о приключении, о котором она сейчас столь
громко заявила.
-- Как? -- подхватила она, еще повышая голос, -- вы не знали, что это дитя обожает меня и проводит со мной целые ночи? Он удирает из Версаля и возвращается туда до рассвета! Я пережила ужаснейшие операции! Весь мой живот -- сплошные шрамы! И эти шрамы, да будет вам известно, он целует, он припадает к ним щекой и так засыпает!
Незачем останавливаться на кошмаре, в который вверг меня этот визит. Я получал телеграммы: "Прибыли Марсель" или "Выезжаем Тунис".
Встретились мы ужасно. Г. полагал, что его побранят, как напроказившего ребенка. Я попросил Марселя оставить нас одних и швырнул ему в лицо мисс Р. Он отпирался. Я настаивал. Он отпирался. Я сорвался на грубость. Он отпирался. В конце концов он признался, и я набросился на него с кулаками. Боль опьянила меня. Я бил, как озверелый. Держа за уши, я стукал его головой об стену. Из уголка его рта побежала струйка крови. В один миг я отрезвел. Захлебываясь слезами, я хотел поцеловать это бедное побитое лицо. Но наткнулся лишь на голубую молнию, тут же погашенную болезненно сомкнувшимися веками.
Я упал на колени в углу. Такая сцена до дна истощает силы. Человек становится как сломанная марионетка.
Вдруг я почувствовал на плече чью-то руку. Я поднял голову и увидел свою жертву: он не сводил с меня глаз, он лежал у моих ног, целовал мне пальцы, колени, всхлипывая и умоляя: "Прости, прости меня! Я твой раб. Делай со мной, что хочешь".
Передышка продолжалась месяц. Усталое и сладостное затишье после бури. Мы были словно георгины, которые никнут, напитанные влагой. Г. плохо выглядел. Он был бледен и часто оставался дома.
При том, что о сексуальных отношениях я могу говорить нисколько не смущаясь, какая-то стыдливость удерживает меня от описания мук, которые я способен испытывать. Так что посвящу им несколько строк, и довольно об этом. Любовь для меня изнурительна. Даже когда все спокойно, я боюсь, что этому покою придет конец, и тревога лишает его всякой сладости. Малейшая накладка уже означает провал всей пьесы. Невозможно не толковать все в худшую сторону. Ничего нельзя сделать, чтобы почва не уходила у меня из-под ног, когда всего-то и есть, что какой-то один неверный шаг. Ждать -- пытка; обладать -- тоже, из-за страха потерять.
Сомнения заставляли меня ночи напролет мерить шагами комнату, ложиться наземь, мечтать, чтоб пол подо мной провалился, провалился в бесконечность. Я давал себе слово молчать о своих опасениях. Стоило появиться Г., я изводил его колкостями и расспросами. Он молчал. Это молчание ввергало меня в бешенство или в слезы. Я обвинял его: он ненавидит меня, хочет моей смерти. Он слишком хорошо знал, что возражать бесполезно, что завтра все повторится сначала.
Это было в сентябре. Двенадцатое ноября -- дата, которую я не забуду до конца жизни. На шесть часов у нас было назначено свидание в гостинице. Внизу меня остановил хозяин и в величайшем смятении рассказал, что в наш номер явилась полиция, и Г. с большим чемоданом увезли в префектуру в автомобиле, где находились комиссар полиции нравов и агенты в штатском. "Полиция! --воскликнул я, -- но почему?" Я принялся звонить всяким влиятельным лицам. Те навели справки, и я узнал правду, которую около восьми часов подтвердил удрученный Г., отпущенный после допроса.
Он обманывал меня с одной русской, которая приучила его к наркотикам. Предупрежденная о грозящем ей обыске, она попросила его забрать к себе в гостиницу ее курительные принадлежности и запас порошка. Апаш, которого он взял в провожатые и которому доверился, тут же его и продал: это был полицейский осведомитель. Так узнал я сразу о двух предательствах самого низкого пошиба. Его жалкое состояние обезоружило меня. В префектуре он хорохорился и, заявив, что без этого не может, курил, сидя на полу, в течение всего допроса перед изумленными служителями закона. Сейчас от него остались одни ошметки. Упрекать я был не в силах. Я умолял его отказаться от наркотиков. Он отвечал, что сам этого хочет, но зависимость зашла слишком далеко и обратного пути уже нет.
На следующий день мне сообщили по телефону из Версаля, что его пришлось срочно отправить в клинику на улице Б. с кровохарканьем.
Он занимал 55-ю палату на четвертом этаже. Когда я вошел, у него едва хватило сил повернуть ко мне голову. Нос у него слегка заострился. Тусклым взглядом смотрел он на свои просвечивающие руки. "Я хочу признаться тебе в одной веши, -- сказал он, когда мы остались одни. -- Во мне , сосуществовали женщина и мужчина. Женщина подчинялась тебе; мужчина восставал против этого подчинения. Мне женщины не нравились, я волочился за ними, чтобы обмануть себя и доказать себе, что я свободен. Мужчина во мне, глупец и фат, был противником нашей любви. Я жалею об этом. Я люблю одного тебя. Когда поправлюсь, я стану другим человеком. Я буду повиноваться тебе, не бунтуя, и сделаю все, чтоб загладить зло, которое причинил".
Ночью я не мог уснуть. Под утро забылся на несколько минут, и мне приснился сон.
Мы с Г. были в цирке. Цирк этот превратился в ресторан, состоявший из двух небольших помещений. В одном из них певец у пианино объявил, что сейчас исполнит новую песню. Называлась она именем женщины, которая была законодательницей мод в 1900-м. Такое название при такой преамбуле в 1926 граничило с наглостью. Вот эта песня:
Весь Париж теперь салат:
Вышла зелень на парад.
Даже семена укропа -
Топы-топы -
По Парижу семенят.
Возвышающая сила сновидения делала эту бессмысленную песенку необычайно, небесно смешной.
Я проснулся, все еще смеясь. Этот смех показался мне добрым предзнаменованием. Не приснился бы мне, думал я, такой забавный сон, если бы положение было серьезным. Я забывал, что разум, изнемогший от страданий, порождает иногда самые забавные сны.