Выбрать главу

— Да, она страдает… очень страдает, — грустно покачала головой Таля.

— Я страдаю не меньше, уверяю вас.

— Я вам верю.

— Я безумно люблю Екатерину Антоновну и…

— Ну, это уж неправда.

— Вы не можете знать моих чувств! — крикнул он, вспылив. — Да, наконец, это не ваше дело — разбираться в моих чувствах! Я вас спрашиваю, хотите вы написать приглашение Екатерине Антоновне на сегодняшний вечер? Напишите, что вы больны, а сами уйдете куда-нибудь. Согласны?

— Нет! — решительно произнесла Таля, опять садясь в кресло и беря тетрадь.

— В таком случае — прощайте.

Он поднялся, сделал шаг, потом, схватясь за голову, опять опустился на стул.

— Что я буду делать, что я буду делать? — сказал он с отчаянием. — Мне остается пустить пулю в лоб!

— Вы ее все же любите? — тихо спрашивает Таля, оживляясь.

— Ах, бросьте вы о любви или нелюбви, — воскликнул он, махнув рукою. — Я погиб, понимаете… погиб… меня исключат со службы… мои дела запутаны… Если бы кто-нибудь знал, что мне грозит! Вся карьера погибла, вся жизнь испорчена!

Он закрыл лицо руками и зарыдал. Таля поднялась с кресла и растерянно смотрела на него.

— Не плачьте, — тихо подошла она к нему, — не надо.

— Оставьте вы меня, — раздраженно сказал он, стряхнув руку Тали, которую она было положила на его плечо. — Торжествуйте и радуйтесь! Теперь вы можете и Екатерину Антоновну прибрать к рукам, она так же глупа, как и ее тетушка.

Он встал и направился к двери.

— Я… я помогу вам повидаться с Екатериной Антоновной, — сказала неожиданно Таля.

Глаза девушки смотрели на него с невыразимой жалостью, он остановился.

— Да, я поговорю с ней. Вот сейчас оденусь и пойду. Потом приду к вам и скажу ответ… Вы не отчаивайтесь, может быть, и можно все будет устроить так, чтобы всем было хорошо.

— Благодарю вас. Поверьте, что я щедро вознагражу вас за вашу услугу, — сказал Лопатов, опять оживляясь.

— Хорошо, хорошо, только вы уходите, пожалуйста, поскорей.

— Значит, я буду ждать вашего прихода. Поверьте, Наталья Алексеевна, что при благоприятном результате переговоров наших вы получите десять тысяч; если хотите, я могу написать вам…

— Убирайтесь вон! — вдруг закричала Таля, очевидно, не успевшая сосчитать до сорока.

Таля уже полчаса сидит на ковре около дивана, где Накатова полулежит, завернувшись в меховую накидку.

Таля явилась довольно смело, решив передать Накатовой просьбу Николая Платоновича, но, увидав ту, похудевшую, словно посеревшую, со впалыми глазами и сухими губами, она не решилась даже упоминать о Лопатове, а просто, усевшись на ковре, начала ей рассказывать о тете Соне, о Ксении Несторовне, о их хлопотах по устройству общежития.

Накатова слушала плохо, она была слишком погружена в свою сердечную боль, но, едва Таля замолкала, она задавала ей какой-нибудь вопрос. Она боялась, что вот Таля замолчит, уйдет и она опять останется в жуткой тишине.

У нее, Накатовой, такая масса знакомых, приятельниц и людей, которых она до сих пор считала своими друзьями, и все же у нее не было никого, кого бы ей не было тяжело видеть в эту минуту, и только эта девочка, эта случайная знакомая не стесняла, не угнетала ее. Отчего она теперь ей ближе и нужнее, в эти тяжелые минуты?

Вот валяется на ковре и воркует о каких-то своих подругах, о Мирончике, играющем на скрипке, о теткиных попугаях, и легче как-то при ней.

Счастливая! Нетребовательная, жизнерадостная, что дает ей эту радость бытия? Неужели ее «там?» Спросить разве эту глупенькую девушку научить ее этой радости жизни.

Ведь говорится же: «скроешь от мудрых и откроешь младенцам».

— Таля, скажите мне секрет, как это вы раскачали тетушку, чем вы ее оживили?

— Софью Ивановну и «качать» не пришлось. Она сидела и ждала, чтобы кто-нибудь подтолкнул ее. Ей, доброй-то, страх хотелось с людьми понянчиться, а у нее одни попугаи были.

— А не станет ли она нянчиться с людьми только как с попугаями?

— Да людям-то, требующим помощи, не все ли равно? Только нет! Она идет к людям с ласкою, с открытым сердцем. Ей люди — дороги, она их любила, и, может быть, она теперь счастливее, что у нее и люди, и попугаи. Если бы вы знали, как она добра! Говорит мне: «Таля, а что, если я все отдам?» Она хотела все свои деньги вот так просто взять и раздать. «Хорошо?» — спрашивает, а я, глупая, отвечаю: «Ух, как хорошо». И наделала бы она глупостей, как оказывается. Пришла Ксения Несторовна и как дважды два доказала нам, что деньгами, розданными таким образом, несчастные-то и не попользовались бы. Вышутила она нас так, что мы после целый вечер хохотали, как бы на ее глупые деньги умные мошенники шампанское пили.

Таля потянулась и совсем легла на ковре, подперев голову руками.

Накатова смотрела на ее кудрявую голову, на поношенную серую юбку, ситцевую блузку, на тонкие ножки в стоптанных грубых башмаках, и вдруг ей стала еще милей, еще ближе эта фигурка, распростертая у ее ног.

— Талечка, а ведь у вас совсем плохие ботинки, — сказала она невольно.

Таля подняла ногу и, слегка повернувшись, оглядела свой башмак, потом, беззаботно махнув головой, сказала:

— До первого проносятся.

— Милая, вы не обидитесь, если я предложу вам ботинки? — робко спросила Накатова.

Таля весело рассмеялась.

— Удивительно, — сказала она, — везет мне! Другие никак куска хлеба допроситься не могут, а мне со всех сторон: «Таленька, не надо ли вам ботинки, не надо ли вам платье, не надо ли вам…» Надо, очень надо, только не мне. Мне, как пьянице, ничего не стоит давать, все равно у меня не удержится. Не стоит! Не думайте, что я из гордости, — нет, а так просто, — не стоит. У меня может удержаться только то, что папа пришлет со строгим наказом: «Если отдашь, приеду и за косу оттаскаю». Впрочем, об этом не стоит говорить, а вот скажите вы мне… вы вот сейчас сказали, зачем тетушка с попугаями возится, а мне кажется, если зверь страдает, то ему так же, как человеку, надо помочь, потому что стоит только начать рассуждать, то всегда найдешь, что есть кто-то, кто больше заслуживает помощи. Значит, утонченному человеку лучше помочь, чем простому, а из утонченных надо искать утонченнейшего… и т. д. Конечно, зверю легче помочь: вылечить, накормить там, что ли… а человеку ведь иногда ни деньгами, ни заботами, ни ласками не поможешь. И вот тогда, ах, как горько бывает. Горько, что своей радости, спокойствия и счастья ему уделить не можешь и любишь его, ах, как любишь, и видишь — все видишь и… ничего, ничего сделать не можешь!

Таля неожиданно села, закрыла лицо руками и горько заплакала.

— Деточка моя, что с вами? Отчего вы плачете? — встрепенулась Накатова, которая почти не слушала Талю, погруженная в свои страдания.

— У меня теперь горе, большое чужое горе, а помочь ему я не могу, — шептала Таля.

— Какое же это горе? Скажите мне, — спрашивала Накатова, в эту минуту забывшая о себе.

Таля крепко прижалась к Екатерине Антоновне и страстно заговорила:

— Какое горе? Да ваше, ваше горе. Мне страшно, мне больно… Я не знаю, как больно, а все это потому, что я не могу вас научить от земли подняться и в белую колоннаду уйти! Люди по земле волочатся, ну о землю и ушибаются, оттого-то земля им и кажется такой скверной и грязной… а ведь чуточку, чуточку над землей подняться, ну хоть низком лететь, и уж вся сверху земля прекрасна — вся!

— Да как подняться-то, Таля! — вдруг тоже заплакала Накатова, горько и беспомощно.

— Ах, в том-то и есть мое горе, что сама я умею… могу… вижу… знаю, а словами передать не умею, другим передать! Есть люди, которые могут, те, что меня поднимали… Не доросла я, чтобы научить верить, молиться, любить! Есть люди, которые умеют! Вот дедуня! Милый мой, а я… я что? Я только глупости говорю, и мне, глупой девчонке, кто же поверит! Ну скажите, скажите, что мне сказать, что мне сделать, чтобы вы не страдали?

Таля сжимала руки Накатовой, глядела расширенным, почти строгим взглядом на Накатову, которая, уткнувшись в подушки, горько плакала и, плача, чувствовала, что ей все же легче от этих слез. Таяло в сердце что-то, что лежало тяжелым гнетом, она, не поднимая головы, тихо прошептала: