Выбрать главу

— Куда? — закричал вдруг по-русски Егорушка.

— Должно быть, в Петербург, — со смачным сожалением развел руками портье.

В ту же ночь, выкрав из пляжной будки велосипед, Егор, путаясь педалях и петляя рулем, стал пробираться на север. Машина служила ему покорно, может быть, недели две. Он уже вполне освоился с ней и даже успел полюбить натужный скрип правой педали, но где-то за Льежем, заночевав в чистом поле в разворошенной копне, закопав сперва в нее велосипед, а затем уже закопавшись сам, Егор утром смог отрыть только одного себя. И сколько ни перерывал копну, как ни подбрасывал в небо с проклятьями клочья перепревшего сена, он не только иголки — ни колеса, ни педали, ни сумки с куском сыра и письмом к его Преосвященству — ничего уже отыскать не мог, словно бы их и не было вовсе. Бог дал, Бог взял.

Когда промозглым октябрьским утром 1922 года от Рождества Христова, гремя ключами от райских врат, апостол Петр приоткрыл наконец створку, он обнаружил лежащего на паперти паломника в истлевшем исподнем и стертом сабо на босу ногу. Корявая чумазая пятка его доблестно смотрела ввысь, являя собой законченную цитату из “Возвращения блудного сына”. Картина была столь эффектна, что апостол Петр (он же каноник Петр) невольно залюбовался ею. А придя в себя, отправился за архиепископом.

…Ах, Лювен, Лювен! Великий студенческий город. Вы никогда не бывали в Лювене? Непременно побывайте. Ибо где еще поймешь, что ты молод, легок, талантлив, удачлив и влюблен. Весь год он провел в неусыпных штудиях французского, фламандского и снова французского. Весь год он света Божьего не видел, корпя в университетской библиотеке, а с приходом лета, оторвавшись от словарей и инкунабул, решил оглядеться, куда же его занесло. Он пересек пол-Бельгии, сразу же решив оставить Брюссель на потом (так ведь оно потом и вышло), и отправился прямо в Антверпен, где долго слонялся по старой торговой гавани, нанизывая в уме заморские флаги на невидимую, но прочную нить. Один сине-черно-белый привлек его внимание. Назавтра он пришел к боту снова. У борта стоял веснушчатый матрос с выцветшими, как у альбиноса, бровями. Егор спросил его по-французски, но тот ничего не ответил и плюнул в воду. По-немецки он всё же кое-что разобрал и ответил, что “Линда” и есть из Ревеля, только Ревель теперь не Ревель и называется теперь по-датски “Датский город”, и пришли они с грузом салаки, а продать ее никак не вышло. И придется везти салаку обратно в Балтийское море, но не в Та-аллинн, а податься прямо в Совдепию, там и купят овес. О каком овсе тут пошла речь, Егор уже не понял, но слово “Совдепия”, произнесенная словно по-русски, заставило его вцепиться в леера “Линды” словно она уже спешила отвалить от стенки. И вдруг его осенило.

— Авось! Авось! — закричал Егорушка, притягивая к себе канаты, — авось купят!

— Да ты русский, что ли? Русский? — вопрошал чисто, как русак, чухонец, сильно ударяя Егора по шее, и вдруг, схватив его подмышки, втащил на палубу. Через минуту они уже сидели на камбузе, пили водку, заедая салакой прямо из бочки, и, перебивая друг друга, болтали каждый о своем. Через час, уже сильно нагрузившись, плача и смеясь, Егор, марая оберточный лист жирными пальцами, писал письмо матери в Рязанскую губернию, в село Рождествено, на имя Агафьи, той самой племянницы полузабытой няни из напрочь забытого Павловска. И Юхан, он же Иван, родом из-под Луги, слезно клялся, что недели через две, когда будет в России, если не в Рамбове, то в Копорье, хотя до самого Кронштадта они не ходят, боятся, а уж в Копорье точно даст письму ход, и найдется ему мать, потому что без матери, как без Кодумаа, никуда человеку не деться. Так и закинул Егор бутылку в родную Маркизову лужу, может, и клюнет кто на его привет. Авось!

Прошел год, но ни слуху, ни духу не было с той стороны. Следующим летом Жорж подрядился землемером, сколотил две рейки, навроде циркуля, и зашагал, как аист, по окрестным полям. В жаркий июльский день он вышел к ручью и, раздевшись догола, лег на самое дно. Ручей был мелкий и еле омывал разгоряченное тело неспешной струей. Жаворонок трепыхался над головой, то взлетая, то опадая долу. Он уже блаженно смежил ресницы, как вдруг кто-то окликнул его по-фламандски. Вяльцев поднял голову и увидел хозяйскую работницу, она размахивала руками и показывала на дорогу. Жорж вскочил, но женщина, увидев его нагишом, побежала назад, почему-то ворча и сердясь. Нацепив рубаху и штаны, враз облепившие мокрое тело, он вышел к дороге, где стояла извозчичья пролетка с понурым от зноя возницей. А в глубине пролетки с поднятым в небо верхом… Нет, не может быть! Он бежал задыхаясь, не веря себе, и только сердце, забытое сердце, выпрыгивало из груди, норовя успеть быстрее его.