Почему-то Бешагур любит сидеть на корточках. Сколько угодно так просидит. Возьмет какой-нибудь прутик и чертит на земле: когда прутик в руке, ему легче разговаривать. Я тоже пытался сидеть на корточках, но надолго меня не хватает: колени начинают ныть, и я перебираюсь на скамейку.
Три месяца Бешагур пробыл в городской больнице, и первое время его расспрашивали, когда вернулся домой: как и что в городе? А что он видел, если даже за больничные ворота не выходил! Выучился только играть на балалайке. И еще выучил несколько песен. Они жалостливые, грустные. При матери никогда их не поет. А вчера он спел нам одну.
Сначала всякие коленца брал на балалайке, быстро, игриво ходили его пальцы по струнам, даже малышня танцевала. А когда малыши разошлись по домам, Бешагур запел. Голос низкий, грудной… Лицо же не грустное, не веселое — никакое. Словно Бешагуру все безразлично.
Я отвернулся от Бешагура и сидел, нахмурясь. Показалось, что он для меня поет. Может, он уже поверил, что отец его погиб и никогда не вернется, и считает себя сиротой?.. А я вот все жду и надеюсь! Значит, моя мать должна… И мысленно я не хочу произносить этого страшного слова! Разве мало, что несчастен сирота-безотцовщина? Зачем же еще мать хоронить? Или, как говорит Дзыцца, козлу больше идет быть стриженым? Нет, не согласен я ни с Бешагуром, ни с его песней!
пел Бешагур.
Совсем я расстроился. Сам он эту песню выдумал или услышал от кого? Чтобы замутить сердце человеку, другой и не надо. У Мадинат слезы повисли на ресницах. Поднять руку и смахнуть — сил не хватает…
Но неужто Бешагур так плох? Так болезни своей поддался, что нет для него уже солнца в небе? Беднягой, несчастным себя назвал! А не скоро дождешься, пока бедняк разбогатеет. И неудачливому редко счастье выпадает.
Все приуныли, опустили головы. У некоторых ребят даже слезы навернулись. Боятся друг другу в глаза поглядеть.
Я креплюсь изо всех сил. Заставляю себя вспомнить дни, когда Бешагура не так-то легко было обидеть. Припомнил забавный случай и невольно улыбнулся. Как хорошо, что я сдержал слезы, перед стоявшими людьми не показал свою слабость.
Каждый советовал Бешагуру какое-нибудь лекарство. Одни говорили, что ничего нет лучше свиного сала, другие, что самое верное средство — это мед с топленым маслом, третьи еще что-нибудь предлагали. А Гажмат назвал барсучий жир.
Мать Бешагура и попросила Дзыцца:
— Может, Алмахшиту в горах удастся раздобыть хоть немного? Все-таки там охотники…
Дядя Алмахшит и сам хороший охотник. Если на медведя ходил — еще бы не охотник! А прошлым летом горного тура подстрелил. Я тогда впервые был в горах. Мы ехали в полуторке, которую вел друг Алмахшита. В кабине я не захотел и забрался в кузов. Хорошо было глядеть по сторонам: горы в облаках и синие ущелья в облаках… От восторга я даже несколько раз пристукнул кулаком по кабине. Шофер остановил машину и выглянул, открыв дверцу:
— Чего тебе?
— Ничего.
— А зачем стучал?
Откуда мне было знать, что шофер остановится? Мне и потом очень хотелось постучать, но сдержался. Чем выше поднимались, тем тревожней становилось на душе. Ехали по самому краю ущелья, и было так страшно, что я зажмурился однажды: как не свалились в пропасть! И почему-то все время казалось, что обязательно врежемся в скалу и перевернемся — машина едва не задевала бортом нависшие каменные глыбы. Два месяца я прожил в горах, привык к ущельям и скалам и перестал их бояться.
Там, в горах, я и узнал, какой охотник Алмахшит.
Несколько дней он где-то пропадал. Пошли его искать. Вдруг Дзаххотт, сын дяди Алмахшита, закричал, показывая на склон горы: «Глянь-ка!»
Я не поверил своим глазам. От сосны к сосне протянута проволока, и на ней рогами вниз висела освежеванная турья туша. Распластав крылья, огромный горный орел, вырывал из нее клочья мяса… Он время от времени пытался взлететь, вцепившись в тушу когтями, но проволока не пускала. Было страшно смотреть, с какой силой орел сотрясал жиденькие сосны; с них осыпались сухие ветки. Мы опомнились, стали бросать камни в орла. Тут и Алмахшит появился с косою на плече.