Мы догнали девчонок, и я протянул Мадинат весь кулек. Она тоже смутилась и покраснела. Но тут же улыбнулась и стала раздавать конфеты подружкам. Я посмотрел на Темиркана. По-моему, он был очень доволен. Как если бы сам купил и угостил Мадинат.
Впервые за все эти дни мне стало легко-легко на душе. Мы попрощались с девочками и вернулись в магазин. Я вспомнил, что из сладостей Дзыцца больше всего любит халву. До войны Баппу ящиками покупал, говорит Дзыцца. Ей будет приятно.
Продавец завернул мне в хрустящую бумагу целый килограмм. Еще я купил два перочинных ножа, пачку хозяйственного мыла, два кило соли и десять коробков спичек. Хотел купить и керосину, но не во что было взять; Приду в другой раз.
Ножик я подарил Темиркану, второй оставил себе. Нагруженные покупками, мы пошли к нам домой. Утром Дзыцца сказала, что испечет уалибах, и, когда я вернусь из школы, он будет под ситом.
Мы всласть наелись халвы и уалибаха. Уалибах даже остался. Потому и осталось, что досыта наелись. Вот обрадуется наш пес Хуыбырш. Когда-то он еще дождется такого лакомства! Говорят, собаки от ожидания стареют. Бедный наш пес, он и в самом деле здорово состарился. А каким ловким был прежде! Мимо него птица боялась пролететь. Теперь же и тявкнуть лишний раз не заставишь. Я бросил ему куски пирога. Он посмотрел кисло, через силу поднялся. А прежде, бывало, на лету хватал…
Когда здорово проголодаешься, кажется, так бы и набросился на еду! И все равно не наешься. А насытившись, думаешь, что никогда снова есть не захочется. Вот и теперь. Набили животы — на еду и не смотрим, хотя вон ее сколько осталось!
Вышли с Темирканом на улицу. Два дня назад напротив нашего дома поставили столб. Скоро протянут провода, и в каждом доме загорятся электрические лампочки. Одна Гуашша отказалась, и слышать об этом не хочет. Семьдесят два года, говорит, прожила без вашего света и дальше как-нибудь обойдусь. От него, говорит, достатка в доме не будет. Словно сейчас в их доме всего сверх головы! А, по-моему, это от скупости: на столб жалко тратиться и платить за электричество каждый месяц.
В нижнюю часть села свет уже провели. В правление колхоза, библиотеку, магазин. В библиотеке даже в коридоре лампочку повесили. Мальчишки сразу ее выкрутили, патрон поломали, и с потолка торчали оголенные провода. К двум прикасаться нельзя, но и один ударит, правда, не сильно.
Поговаривали, что в этом году ток ко всем не успеют провести. Гадацци заранее срубил свои тополя, чтоб пустить на столбы. И теперь пожалел: зря торопился. Но слухи не подтвердились, и Гадацци в один день все распродал. На три дома нужен один столб, люди покупали вскладчину. Когда нам ставили, то несколько веток спилили с белого тутовника: сказали, мешают проводам. А стало даже красивее.
Между пнями Гадацци посадил несколько саженцев, боится, что опередят. Он и на колхозную землю зарится. Везде успевает ухватить, только что-то не видно, чтоб жил лучше других. Скорее, наоборот…
Темиркан увидел Мадинат на крыше сарая и остановился как вкопанный. Прислонился к столбу и смотрит. Мадинат с матерью укладывали тыквы на камышовой кровле сарая. Полежат тыквы на осеннем солнце, прихватит их ночным холодком — еще вкуснее станут.
— Давай и мы свои сложим, — сказал я Темиркану.
А он все смотрел на Мадинат, будто не слышал меня.
Я потянул его за рукав:
— Или, может, тебе домой надо?
— Что мне дома делать, пойдем!
Во дворе я взял лестницу и потащил к сараю. Приставил к стене и говорю:
— Я наверх залезу, а ты подавай.
— Нет, давай наоборот.
— Мне все равно, — сказал я и подмигнул Темиркану. — Полезай ты.
Мадинат и отсюда видно, но с крыши, конечно, получше.
Вдвоем мы быстро управились. Мадинат с матерью тоже уложили свои тыквы. Я думал, она еще в огороде поработает, но Мадинат ушла в дом. Мы с Темирканом постояли на улице. Потом он пошел домой. Несколько раз обернулся. Может, надеялся увидеть Мадинат?..
XXI
Что-то затянулась осень. Уже и праздник урожая справили, а все еще тепло. Дзыцца наварила огромную кадку пива, все соседи перебывали у нас — и Бимболат, и Гажмат, и Куцык, пива же не убавилось, будто она бездонна, эта кадушка, которую поставили в холодке. Само изобилие исходит от Дзыцца, от ее рук. Ничего нет для нее тяжелее, чем сказать: «Больше нет». Она и нам не позволяет произносить этих слов. «Так говорить — и вправду ничего не будет! Говорите, что у нас еще много всего!»