В конце концов случился тот страшный ночной разговор отца с матерью, в котором было все: любовные признания, вспышки гнева, угрозы, оскорбления, клятвы на коленях, новые слезы любви, и в итоге, на рассвете, - окончательный разрыв. Мальчик тихо сидел у дверей в своей комнате, слышал каждое слово и дрожал. Утром отец, хотя и пребывал в сильном волнении, все же уехал на пруды - чтобы не бросать ежедневные хозяйственные дела. Мать, зацеловав ребенка аж до боли и залив потоками слез, украдкой пробралась на конюшню и упросила кучера отвезти ее на бричке в Седльце. Оттуда, как выяснилось позже, она отправилась поездом до Варшавы. Похоже, что она заранее договорилась о визите в советское посольство. Дальше след обрывался. Отец, впавший в отчаяние и принявшийся искать утешение на дне бутылки, пытался писать родственникам в Кострому. В ответ он получил лишь несколько слов от невестки: "Sonia byla zdies' dwa dnia. Zatiem ujechala, nie znaj u kuda". Уже тогда подобное известие звучало зловеще. Софья Криспина-Клебанова попросту исчезла. Лукашу она перед побегом из Рыбиц оставила двухтомник пьес Чехова с размокшим от слез, плохо читавшимся посвящением. Кое-как разобрать можно было лишь последние слова: "Luka, synok moj dorogoj, ty obiazatielno dolzen lubit' Antona Pawlowicza". Характерно, что писателя она назвала здесь по имени и отчеству. Ведь Чехова она никогда в жизни не видела.
Своеобразный траур сохранялся в рыбицкой усадьбе в течение всего бесконечно долгого, тяжелого года. Матеуш Клебан отправлялся в поле, на мельницу или на пруды, даже не заглядывая в комнату сына. Его опекала Куписова, бездетная вдова из близлежащей деревеньки. Еще затемно она приезжала на велосипеде, а домой возвращалась, закончив готовить ужин. Утром он занимался со своим репетитором, недоучившимся студентом по фамилии Щука; с ним же потом и обедал. После обеда катался на подаренном отцом пони, сидел с удочкой на берегу пруда или купался в речке. Несколькими словами они обменивались с отцом лишь тогда, когда тот возвращался домой на ужин, после которого, молча встав из-за стола (порой с помутневшими глазами), сразу шел в спальню.
Как-то ранней весной неуклюжая и довольно норовистая лошадка, перескакивая через канаву в роще, сбросила маленького наездника. Падая, Лукаш ударился о дерево ногой и в двух местах сломал ее. Нога могла бы срастись хорошо, не будь врач больницы в Седльце коновалом. В конечном счете она срослась, но плохо. Теперь Лукаш был обречен хромать до конца жизни. Пока он лежал дома в постели, за ним ухаживала молодая фельдшерица. Сначала она приезжала в Рыбицы на велосипеде, потом стала оставаться на ночь. Регине, дочери еврейского торговца из Седльце, удалось скрасить одиночество Матеуша Клебана. Она была довольно красивая и стройная - но с лицом мертвенно-бледным из-за того, что в детстве много болела. Рыбицкий дом с появлением Регины наполнился жизнью. Лукашу было почти девять лет, когда она подарила его отцу дочку, а ему - сестричку. А вот как от фельдшера пользы от нее было немного. Прежним резвым и подвижным мальчиком Лукаш уже не стал и за пределы усадьбы, тяжело ковыляя, выходил редко.
Девочку назвали Урсулой и окрестили (вынудив мать согласиться) в рыбицком костеле. Вскоре Регина - как прежде Соня - исчезла, практически растаяла в воздухе. Ее отец поклялся, что не знает, куда она делась. Хотя затем с неохотой добавил: "Наверное, отправилась с друзьями в Палестину. И правильно, в Польше ей не было места". А ребенок? "Это не наш ребенок". Для "не нашего" ребенка пришлось искать кормилицу. Дочку Регина оставила так легко, будто инстинкт материнства у нее вообще отсутствовал. А у Клебана в свою очередь не было замечено особого отцовского инстинкта. Зато Лукаш с самого начала смотрел на маленькую Урсулу с восхищением и любовью.
Он встал с шезлонга и, спотыкаясь о валяющиеся на полу книжки, кое-как добрался до застекленных дверей балкона. Припав лицом к стеклу, смог разглядеть в осенней измороси зеленые пятна кустов, цвет которых был слегка приглушен темными очками. На мгновение ему показалось, что он смотрит на гладкую поверхность озера.
Собственно говоря (осознал он внезапно), уже, на пороге двенадцатого года жизни, я родился заново, почувствовав, как засыхает и отслаивается оболочка детства. В доме он фактически стал хозяином - отец появлялся редко, почти всегда навеселе, часто даже не возвращался на ночь; тогда говорили, что он "загулял" в Седльце. Ведение хозяйства было поручено управляющему, пану Витольду, человеку порядочному, семья которого вот уже два поколения была связана с семьей Клебанов. Деньги на жизнь и на неотложные нужды отец давал прямо в руки одиннадцатилетнему сыну. Лукаш уговорил Куписову поселиться у них в доме и отвел ей и няньке соседнюю со своей комнату, предназначенную для сестры. Он прогнал репетитора-недоучку и нанял вышедшего на пенсию преподавателя из седлецкой гимназии, который за соответствующую плату согласился через два дня на третий проводить в усадьбе целые сутки. Основательная учеба приносила свои плоды - каждый год Лукаш экстерном сдавал экзамены комиссии в Седльце; такая форма обучения была ему разрешена с учетом все еще неважного состояния его ноги.
А как обстояло дело с радостями молодой жизни - ведь телесный изъян лишил его обычных мальчишеских развлечений и забав? Он нашел две замены. Вначале общество подрастающей Урсулки, подрастающей так быстро, что у нее уже резались первые зубки и она начала забавно выговаривать простые слова. А затем, на тринадцатом году жизни, - неторопливое погружение в царство двух томов, подаренных ему матерью на прощанье.
Чехов в руках тринадцатилетнего мальчишки! Несмотря ни на что (уверял он себя), я не вижу в этом ничего странного. Не будем обращать внимания (думал он вдогонку) на известное высказывание Толстого по поводу смерти Чехова: "Скромный и тихий, как девушка". Чехов был чем-то большим. Поэт самых простых чувств, со взглядом чрезвычайно взрослым и мудрым, но одновременно сглаженным доброй детской улыбкой. Старый и слепнущий sir Luke на пике своей мировой славы имел право сказать, что именно он с самой ранней юности, еще не познав всех чеховских глубин, и до самого конца своего жизненного пути, на котором он стал величайшим (по мнению критиков) постановщиком пьес Чехова, - что именно он, набираясь при помощи двух русских томов любви к автору "Чайки", одновременно жил любовью к своей единокровной сестре. Что это было, как это все сочеталось и переплеталось, он был не в силах объяснить. Он мог лишь сказать: было. Каждый день, каждый миг долгой, теперь медленно угасающей жизни. Даже... Его вдруг передернуло, он пошатнулся; еще чуть-чуть, и он навалился бы всем телом на окно, выдавил стекло и упал , наверняка бы покалечившись, на газон. "Не сейчас", -прошептал он; придет и этому время в его безмолвной - не проговариваемой, не пишущейся, а исключительно мысленной исповеди. С трудом удерживаясь на ногах, он вернулся на свой шезлонг.