Усталый, разбитый, уже почти не встающий с постели и не слишком обремененный общением с домашними, через неделю он внезапно почувствовал, что есть еще слабая искра надежды. После операции в Венеции он все время спал без сновидений. Но вдруг на рассвете (о том, что это рассвет, Лукашу сообщил телефонный будильник внизу, в комнате Мэри) он заснул как-то по-иному. Быстрый и живой сон вернул его в общество людей. Он видел их. Видел прежде всего Урсулу, молодую, улыбающуюся и вместе с тем волнующуюся, в Гродно на репетициях "Белых ночей". Тогда она стала его любовницей, его женой. Она обняла его руками за шею и легла рядом с ним, покорная и ждущая, а он видел мельчайшие жилки вокруг ее закрытых глаз. Сон продолжался одно мгновение, но волна счастья успела всколыхнуться в нем, подкатиться к пересохшему горлу. Пробудившись, он громко сказал в пустоту: "Жизнь есть сон. Во сне я не слеп". Толком не проснувшаяся Урсула заворочалась и спросила: "Лукаш? Тебе что-то нужно?" А затем, уже в абсолютной тишине, он услышал - несмотря на прогрессирующую глухоту! - шорох шин на мокром асфальте; утренний автобус притормозил перед поворотом. Он восторженно улыбнулся своему великому открытию.
Чем дальше в лес сна, тем более разнообразными становились виденья. Хотя и оставались, к сожалению, обрывочными и хаотичными, будто жизнь играла в разбросанные кубики. Причем взятые из разных периодов, начиная от раннего детства и вплоть до приезда в Венецию, только до приезда.
Все это было где-то зарегистрировано, зафиксировано, будто на кинопленке, которую сон лишь проявлял. Временами пленка засвечивалась, а изображение получалось фрагментарным, рваным и с белыми пятнами в самых интересных местах. В кадр, например, не попала голова его матери-россиянки в тот момент, когда она бросилась с поцелуями к своему единственному малышу. К тому же практически весь фильм оказался немым и лишь изредка озвучивался невнятными голосами. Отдельные неясные слова доносились из-за дверей спальни, где между родителями произошел последний скандал. Из более поздних лет хорошо сохранились разве что рыбицкие пейзажи. И еще Урсула - подрастающая, расцветающая. А вот ее матери пробиться в сны так и не удалось.
Потом была учеба в Варшаве, война, бегство в Гродно, гастроли в Ленинграде, возвращение в Варшаву, восстание, дорога через Германию, Англия и Лондон, театр "Чайка" - все это, хотя и в отрывках, вперемешку и с нарушением всех законов времени, оказалось настоящим бальзамом на раны. "Жизнь во сне" превратилась для него в наркотик. Он инстинктивно скрывал это от Урсулы, которая днем могла теперь видеть его улыбающимся, спокойным, предупредительным и порой почти как прежде нежным. А вот Мэри он в свою тайну посвятил, и теперь она в секрете от хозяйки покупала ему снотворные таблетки - на случай, когда механизм восстанавливающегося во сне зрения переставал работать или начинал пробуксовывать. Таблетки эти - а со временем их становилось все больше - он хранил в запиравшемся на ключ ящике ночного столика . Урсула была уверена, что он держит там свои личные документы и деньги.
Если бы его наблюдал врач, он непременно задумался бы над тем, в чем причина прогрессирующего ослабления организма. Возрастом объяснялось многое, но не все. Лукаш спал также и днем, все меньше ел и отказался от коротких оздоровительных прогулок. Он не выходил даже в сад. Их с Урсулой жизнь после долгих лет большой, сохранившейся до старости любви стала напоминать совместное пребывание малознакомых людей в доме престарелых. "Что-то должно случиться, дальше так продолжаться не может", - думала Урсула, временами погружаясь в отчаяние. Случилось через два года - тихо и незаметно. Врач, осматривая исхудавшее тело, констатировал, что смерть наступила на рассвете. Его удивила улыбка на лице покойника.
Стояла погожая осень, 23 октября 2001 года.
Она пыталась избавиться от этого чувства, ни за что на свете не хотела себе в нем признаться, однако оно жило и крепло где-то в самых дальних уголках ее души: смерть Лукаша она приняла со вздохом облегчения. Главным образом потому, что жизнь рядом с ним после возвращения из Венеции превратилась в сплошное мучение: с каждым днем он отдалялся от нее, смотрел на нее (если можно употребить здесь слово "смотрел") как чужой, с выражением неприязни на лице. Когда она помогала Мэри приносить наверх еду, он отодвигал тарелки в сторону без слова благодарности. Первое время она пробовала лечь ночью рядом, пытаясь деликатными ласками его расшевелить, однако он тут же переворачивался на другой бок. Впоследствии, правда, он перестал делать это столь демонстративно, но, похоже, лишь из желания соблюсти приличия. Он просто стал более покладистым, "чуть менее невыносимым", как она про себя это называла.