Через несколько дней и меня — уже после обеда — заказали к адвокату. Когда я прошёл через ведущую с этажа на лестницу дверь, то на площадке увидел Старикова, которого, видимо, не заметил в коридоре и который вышел раньше меня. Будучи в два раза худощавее, чем прежде, он казался меньшего роста и выглядел как тень. Я и Стариков стояли рядом. Он сказал мне, что теперь всё это кому-то нужно брать на себя и что делать это будет он. А заниматься этим, видимо, с милицией будет Маркун.
— Маркун об этом с тобой будет говорить, — сказал Стариков.
Я сказал, что ни с кем ни о чём говорить не буду, и особенно с Маркуном. А также, что если он ничего не совершал, то ничего не следует на себя брать, и особенно по чьей-либо просьбе или совету.
— Но тогда тебя не выпустят, — сказал Стариков.
— Ты не думай обо мне, а думай о себе, — сказал я, — и лучше всего просто говори правду.
Когда я увиделся с Владимиром Тимофеевичем, то отдал ему записку и рассказал о разговоре со Стариковым.
И когда, после того как Владимир Тимофеевич передал мне бутерброды и пожелания от Оли и мамы, в кабинет заглянул Маркун и сказал, что хочет со мной поговорить в туалете, адвокат сказал, что лучше избегать их и ни о чём не говорить. А потом попросил увести меня и сам убедился в том, чтобы меня закрыли в боксик. Но через пять минут в этот же боксик посадили Маркуна. Он сказал мне, что к нему также приходил адвокат, что мы с ним были в соседних кабинетах и что он уже давно отказался от показаний, поскольку ему сами мусорá сказали сделать это, потому что они поняли, что он пиздит. Однако теперь кому-то нужно это брать на себя, и сделает это Стариков. Потом Маркун спросил, получал ли я от него маляву. Я сказал, что нет.
Когда меня привели в камеру, я и об этом рассказал Дедковскому, который объяснил мне, что на следственке я не только встречусь с Маркуном, или Стариковым, или со всеми теми, кто проходит по делу, но могут даже на несколько человек-подельников и их адвокатов дать один кабинет, как и следственные действия могут со всеми проходить одновременно и каждый будет из коридора или боксика, где находятся все вместе, вызываться на допрос по одному. И бывает такое, что следователь, при условии, что все в сознанке, оставляет в кабинете подельников, чтобы те оговорили свои роли и уточнили разногласия; или обвиняемого с потерпевшим, чтобы не было разногласий в показаниях, чтобы побыстрее закрыть дело и передать его в суд.
Поэтому, когда меня через несколько недель вызвал следователь, я в протоколе допроса указал, что, так как мои показания пересказываются теми, кто проходит по делу, которые между собой могут встречаться и общаться, знают мои показания и согласовывают между собой свои, и чтобы избежать последующей возможности меня оговаривать, я подтверждаю все предыдущие свои показания, а следующие буду давать в суде. После того, как я и мой адвокат подписали протокол допроса, меня увели в камеру. А буквально на следующий день — вероятно, как ответ на такую мою позицию — в газетах и по телевидению снова зазвучали пресс-конференции о моей виновности в инкриминируемых мне преступлениях.
Когда, отдав записку адвокату, я вернулся в камеру, там с Дедковским и Сергеем Наркоманом находился ещё один человек. Он разместился на нижней наре напротив стола. Его звали Вова. Он был низенького роста, с тонкими худыми ногами, в тапочках, носках, шортах до колен, футболке и блейзере, который не снимал в камере. Его наружность вызывала отвращение. Нос у него был асимметричный, губы тонкие, глаза бегали из стороны в сторону, как будто что-то выискивая и высматривая по углам. Сергей, когда не ездил на суды, практически целыми неделями не слезал с нары. Он занимался своими делами и испытывал некоторое безразличие к сокамерникам, но и он на Вову смотрел криво. Дедковский смотрел на Вову с ярко выраженным презрением. А когда тот без определённых причин и повода на прогулке мне сказал, что на лагерях говорят, будто за Князева будет с меня спрос, Славик при взгляде на него стал морщить нос. Однако в разговоры с ним, с какого лагеря он приехал и что делает в следственном корпусе, не вступал.
Вова весь день в камере проводил лёжа на наре, на прогулке «тасуясь» от стены до стены, либо курил, сидя на лавочке. В камере, за исключением меня, он ни с кем не общался.
Вове я ни в чём не отказывал: ни в сигаретах, ни в чае, ни в еде, из которой больше всего он предпочитал шоколадные конфеты с чаем. Однако каждый раз создавалось впечатление, что он брал последние конфеты из ящика (картонной коробки под столом), ибо там их больше не оказывалось, на что Дедковский обратил внимание.