На втором судебном заседании, увидев Палыча в клетке, его жена умерла от сердечного приступа прямо в зале суда. На следующем, как сказал Палыч, судья отклонил его ходатайство разрешить ему присутствовать на похоронах жены. А на последнем заседании его же обвинили и в смерти его супруги, и в том, что он не мог быть на похоронах: «И нечего пенять на других».
Анатолию Рыбчинскому было сорок лет. Он был, как сам говорил (а позже демонстрировал навыки своего искусства), художником, скульптором, поэтому и (как говорил) имел духовный сан, а в камере с разрешения начальника — рясу и деревянный крест. Правда, в моём присутствии, то есть в камере, рясу и крест он никогда не носил. Был в спортивных штанах, туфлях и зелёном полусвитере с длинными рукавами. Анатолий Рыбчинский сказал, что он двоюродный брат поэта и композитора Юрия Рыбчинского. И множество песен последнего — это его, Анатолия, стихи. А в Уманском парке стоят его скульптуры. Но как только он оказался в тюрьме, брат и племянник Женя — директор «Гала-радио», — как сказал Рыбчинский, сразу его забыли.
В СИЗО в одной камере с Палычем Рыбчинский находился тоже четыре месяца. В СИЗО его, как он рассказывал, сразу привезли из Московского РОВД. Там продержали две недели в камерах и заставляли подписывать протоколы, согласно которым он якобы совершил нападение и нанёс ножевое ранение одной из своих учениц, которая в день нападения посещала его студию и, как сейчас утверждает следствие, отвергла его любовь. Он же никакие протоколы в РОВД не подписывал, и потерпевшая не говорила и не опознавала, что это он, по словам Рыбчинского. Однако когда его водили на ознакомление с делом, в нём стояли его поддельные подписи. И его голодовка — не что иное, как протест следователю и фабрикации дела.
Сейчас вспоминается второе четверостишие из его баллады:
Не хочется коверкать автора.
Мы помянули жену Палыча, допили спиртное и доели те продукты из домашней кухни, которые могли быстро испортиться.
После вечерней проверки я достал из кофеварки мобильный телефон и предложил Палычу позвонить. Он ответил, что ему звонить некуда.
Анатолий Рыбчинский позвонил на городской своей маме, которая, по его словам, не встаёт с постели и уже несколько месяцев не имела о нём никаких известий. И сказал, что у него всё в порядке. Разговор о голодовке уже не шёл, поскольку мы пришли к общему мнению, что голодать — это всё равно, что Рыбчинский будет помогать следователю своими же руками себя добивать. И было решено, что Анатолий будет есть всё, что передаётся, и набираться сил. Затем я позвонил Оле, рассказал, где нахожусь, и о своих новых сокамерниках. Оля позвонила папе. А тот — Юрию Рыбчинскому, чтобы обрадовать поэта: мол, его брат в хороших руках.
— У меня нет брата Анатолия! — сказал Юрий Рыбчинский.
Я продолжал ходить на ознакомление с делом и писать заявления и жалобы в прокуратуру с просьбой допросить меня по вновь предъявленному обвинению (от 26.06.2001), а также — что материалы дела к ознакомлению предоставляются мне крайне редко, они непрошитые, а страницы и томá дела не пронумерованы или пронумерованы карандашом, и в заявлениях указывал: «Полагаю, что это делается для того, чтобы фальсифицировать дело дальше и затягивать его передачу в суд».
На свои заявления и жалобы я получал из прокуратуры ответы, что я сам отказался давать показания, а также что всё, что я пишу в заявлениях, не соответствует действительности; листы дела и тома пронумерованы, ознакомление происходит согласно графику, а дело в ближайшее время будет отправлено в суд.
Каждый такой ответ из прокуратуры приносила сотрудница спецчасти СИЗО. Я должен был ознакомиться с ним и написать в ответе внизу, что ознакомлен. И ответ-оригинал подшивался в личное дело. Если было нужно, то ответ могли оставить в камере на сутки, чтобы заключённый, подозреваемый, обвиняемый или осуждённый мог внимательно ознакомиться или переписать ответ, сделав себе копию. Один из таких ответов мне был подписан прокурором отдела прокуратуры Киева Дохно. И поскольку я не смог уловить его суть, то оригинал ответа оставил на сутки себе, ожидая прихода адвоката. На следующий день последний посетил меня. Вместе с Владимиром Тимофеевичем в кабинете находился человек лет сорока пяти, в тёмно-синем костюме, белой рубашке и галстуке. Его тёмные, слегка с сединой пышные волосы были аккуратно подстрижены и уложены, а глаза смотрели пристально и сурово. Этот человек сидел за столом. А Владимир Тимофеевич стоял в левом дальнем углу комнаты у стены.