Выбрать главу

— Ого! — сказал он.

— Хочу разбогатеть.

— Могу только в обмен.

— Хотя бы…

Одну пивную бутылку он хотел вернуть. На горлышке нашел щербинку. Егорка надколол, откупоривая.

— Не могу. Не приму. Не имею полного права, — в три приема сказал продавец.

Анна готова была спорить до последнего, требовать заведующего, кричать. Этого не потребовалось.

— Вы? У меня? — переспросила она, тихо смеясь, и сама себе ответила: — Примете.

И он принял. Назначил, сколько ей доплатить, поставил на прилавок поллитровку.

— Но мне… четвертиночку… — виновато и нежно выговорила Анна.

Продавец развел руками:

— К сожалению! С утра был ящик. Кончились.

Анна похолодела. Магазин закрывался.

— Сделайте. Товарищ… Пожалуйста…

— Что вы, девушка, что вы! — сказал продавец, повышая голос. — Да меня за такое дело… Государственная Монополия, м-да!

Анна обернулась. У витринного окна на корточках сидел старик, он с утра здесь или в соседней пивной. Анна подошла к нему с последней надеждой.

— Разольем? — и даже показала пальцами: на двоих. Он кивнул и пошел в кассу доплачивать.

В ближайшем подъезде он откупорил бутылку, отлил твердой рукой половину в свою посуду и тут же стал пить из горлышка.

Это было на Сретенке. Анна шла пунцовая. Но, повернув в свой переулок, она уже не помнила ничего неприятного и не испытывала ни злости, ни неловкости, ни угрызений совести. И несчастной она себя больше не чувствовала. Она несла своему мужу заветную четвертиночку — обмывать инженера.

Георгий вошел, когда все было готово. Кинул на диван битком набитый портфель. И застыл на полушаге.

— Пах, пах, пах, — сказал он, глядя на стол.

А она тоненько-тоненько запищала от восторга, как синица.

Егорушка… Помнишь, что было дальше? Сережка приехал с детской площадки на своем трехколесном. Я поила его молоком и бесилась. До чего он был разговорчив! Капуха. Помнишь, как я, потеряв терпение, назвала его ни с того ни с сего Сашей… Тетя Клава принесла селедку, разделанную без косточек — по высшему классу, с цыганскими серьгами репчатого лука, под сладким соусом. И пошла, миленькая, умница, спать. Наконец сели мы за стол и обнаружили, что у нас… ни крошки хлеба.

Только ты мог это простить. Я презирала тебя за то, что ты мне прощаешь, а ты ладонью разглаживал мне брови и губы. Ты говорил, что от злости у меня на верхней губе растет темный пух и что в свете наших достижений это пережиток. Ты сказал, что будешь пить и выпьешь мою голубую кровь.

Помнишь, как ночью нам страшно захотелось есть. И тут открылось все твое коварство. Ты положил на стол портфель и вынул из него не книги и приборы, а две французские булки, хорошей ветчины — четыреста граммов и бутылку шампанского!

Ты впервые в жизни откупоривал шампанское и много пролил, а я впервые его пила, и мы босиком плясали лезгинку. Ты удерживал меня за руки — я хотела пить из горлышка, как тот старик в подъезде, а горлышко было очень толстое. Но я все равно переборола тебя, потому что ты помирал от смеха.

Я и сейчас хочу, хочу тебя перебороть… Подержи меня за руки, пожалуйста…

Анна лежала на спине, навзничь, тянула к нему руки и смеялась. По ее щекам ползли слезы.

И теперь в душе ее звучала другая музыка, та, которую любил и вспоминал Георгий, когда был чем-либо взволнован или размышлял.

Однажды, в досужий час у радиоприемника, его поразил конец «Манфреда» Чайковского, последние его громкие возгласы, необычайно простые и горькие, до конца откровенные. Он говорил, что это, пожалуй, уже и не музыка — крик человечий, может быть, зов, отчаянный, безысходный и умудренный, на излете целой жизни.

И она ясно слышала этот необыкновенный зов, и ей казалось, что ее качают громадные, какие только может представить воображение, волны скорби и страсти и из ее собственной души изливается ответный крик.

Дальше ей виделось непонятное.

Красные грозы с дымными хвостами туч проносились перед ее глазами… Медленный первозданный гром наполнял все ее тело… И лопалась твердь, разрывалась ткань неба, и в бледном просвете возникал грозный черный призрак с изломанными бровями. Она падала камнем на землю, на свою постель и приходила в себя, крича, в холодном поту.

Она открывала глаза, и тогда ей приходило в голову, что она не видит Сережи и не различает его голоса среди других.

Она лежала на спине, как связанная, с опаской вглядываясь в сумрак комнаты, дрожа оттого, что ей привиделось, и говорила себе — надо встать, немедленно встать, найти Сережу, но руки и ноги у нее отнялись, а поясница заледенела от нескончаемой боли.