Выбрать главу

На новой пятой странице тетрадки Сережа опробовал столбец единиц, который сам придумал:

И застыл, очарованный. Чудо! Возникло число, которое не вывернешь наизнанку, одинаковое — и по ветру и против ветра, точно слово «кок» или «пуп». В полярных льдах Сережа ничего подобного не встречал.

Посасывая мозоль на пальце, он шел к маме, изнемогший, разбитый, как старшая цифра при вычитании, гордый и упрямый, как младшая при делении. Но мама смотрела и не видела, что он ей показывает. Она с удовольствием болела. Сережа уходил с сомнением в душе: а знает ли она, сколько будет дважды два?

Кстати, на обложке его задачника было напечатано мелкими буквами — без заглавных: а. п. карачаева. Сережа не понял — зачем это? Но ему некогда было думать об этом.

Нечаянный случай вернул его из Калуги в Пушкарев переулок. Случай неприятный.

Тетя Клава считала, что надо к маме кого-то позвать, не из амбулатории, а частным образом. И позвала профессора — Богубёга. Он пришел, всем пожал руки и вынул из жилетного кармана очки со шнурком — такие, как у Сережи и у Циолковского. Но маму Богубёг не смотрел и не слушал. Подошел к кровати, наткнулся в полутьме коленками на табуретку с тазиком.

— Приветствую вас, вы узнаете меня?

А она ему — с закрытыми глазами:

— Здравствуй, милый мой, где ты был?

Богубёг попятился.

Зажег настольную лампу, пододвинул мамину шкатулку с письмами и фотографиями и принялся их рассматривать стоя. Взял письмо, которое было в конверте из матово-белой бумаги с прокладкой лимонного цвета, прочитал его, косясь на маму то поверх, то сбоку очков, и что-то быстренько выписал из письма себе в блокнотик заграничным карандашиком с грифельком, который выдвигался из носика. Вдруг снял очки, будто они жгли ему переносицу, протер стекла шелковым платочком и вышел, не сказав маме до свидания.

Тете Клаве Богубёг тоже ничего не сказал, лишь мычал да экал, из чего она заключила, что никакой он не профессор, самозванец, собачий поводырь.

Никогда прежде Сережа не заглядывал в мамины бумаги и не знал, что это можно. Неловко и совестно было… Однако и он открыл шкатулку и развернул письмо Георгия Касьяновича.

Читал его Сережа до позднего вечера, а назавтра, после школы, еще полдня. Наконец прочитал — все слова от первого до последнего. Пошел и лег на диван. Очень болела голова, резало глаза.

Проснулся Сережа оттого, что плакал во сне. Голова прошла. Но под ложечкой тоскливо сосало. Сережа увидел в своей руке письмо, вспомнил… и поскорей закрыл глаза. Вставать ему не хотелось, как маме. Не хотелось есть творожники, которые оставила на столе тетя Клава, не хотелось и думать про тетрадки, и было грустно и хорошо оттого, что окно занавесили сумерки, кругом тишина.

Все же он встал, съел творожники, чтобы очистить посуду. Положил около тарелки письмо, оперся головой на руку, как мама, и стал думать о том, что было, и о том, что будет, тоже как мама.

В отдельности все слова в письме были просты, понятны, вместе — непросты и непонятны.

Сережа давно знал, что родичи отца живут на Алтае и не любят маму за то, что она мама, а отец любит одного дедушку Касьяна за то, что он велел маме назвать Сережу Сережей. Знал также, что письмо это — неумное. И не боялся его. Незнакомое имя «Анна  И п п о л и т о в н а  Коренева» насмешило, но не сбило с толку. Сережа понял, зачем оно, — обидеть маму.

И все-таки… как же это такое — у нее дворянская кровь? Почему ее сын — крапивное семя? А главное — куда Макарка телят не гонял?.. И кто туда сослан, несчастный, по ее навету и подлому вранью? Выходит, что отец? Для чего?

Как понять — чтобы маме слободней было? Она никогда не говорила, что хочет быть слободней…

Неправда это. Все неправда!

И Сережа решил не думать. Разделся и лег, нарочно помыв ноги, чтобы им там на Алтае стыдней было.

Но почему-то ему не спалось.

Сережа поворачивался с боку на бок, натягивал одеяло на голову, но глаза его сами собой открывались, в уши без спросу вползали слова: приблудная, непривенчанная… и пропади ты пропадом, как француз под Москвой… Сережа вздрагивал, настораживался, морщился, как будто в голове у него было не что-нибудь, а улица и по ней ходили, ездили, топоча и гудя, кто попало.

Он не хотел, чтобы в голове была улица. Ему надоело лежать, открыв глаза. Он устал злиться. Незаметно он задремал, но и во сне ему не спалось и думалось, и он злился, что думается — про Макарку и про телят…

Посреди ночи он проснулся и босиком побежал в соседнюю комнату.