Выбрать главу

— Да будет тебе известно, — сказал Федор, — окна верхнего этажа ЦКБ открыты, шторок нет и провожатых при тех, кто спускается с четвертого этажа в цех, не видно. Кончился этот срам. Ну, а дальше ясно, что будет.

Анна с судорожной силой сжала руку Федора, скорей опираясь на него, нежели благодаря. Дальше ясно, что будет… Наверно, он боялся сглазить, сказав: приедет Георгий.

У площади Маяковского Федор подошел в последний раз и сказал, что Испания гибнет. Республика задыхается в петле окружения. Вряд ли ей сдобровать. И еще сказал Федор, что в самом центре Европы совершилось такое, чему имени нет и чему дано вечное клеймо — Мюнхен. Федор видел кинохронику: женщины, старики стоят вдоль улиц в Праге, лица исковерканы рыданьем, а руки подняты ладонями вперед по-фашистски. Федор выругался непотребно, говоря об этом, и Анна не поморщилась. Потом он показал взглядом на птицу. Анна поняла его без слов: этот самолет не ТБ-3; если будет такая нужда, он долетит без посадки до Берлина, долетит и вернется.

Анна вспомнила шестое августа, Хасан, день авиационного удара… и закрыла лицо рукой, увидев ясно, как из бомбового люка — жуткого зева в брюхе самолета — вываливается не бомба, а она сама, обложенная толстыми пирогами двух парашютов; за ней валятся другие, десяток за десятком, и парни и девушки, с автоматами Дегтярева, а в воздухе, точно в воде реки Урал, взметываются фонтанчиками строчки пуль. Анна видела себя над Прагой, где вдоль улиц стояли несчастные женщины и старики. Они ждали самолетов с востока, и там она хотела бы быть; этого она хотела не меньше, чем встречи с Георгием.

«Война… война…» — думала Анна с ненавистью, точно про живое существо. И казалось, видела ее свирепую харю.

Больше она не могла идти, ноги опять отказали. Но она шла, опираясь на плечи Сережи, мимо Белорусского вокзала, мимо Петровского замка, мимо спящих дач Всехсвятского, следом за белой птицей, птицей Георгия, пока та не повернула с шоссе на аэродром и ее серебристый крестообразный хвост не исчез в утренних сумерках.

Анна шла и улыбалась совсем не усталой, а острой и даже яростной улыбкой — потому, что эта птица могла долететь и однажды долетит до центра Европы, где ее ждут миллионы людей; она не нынешнего, а завтрашнего дня, она само будущее, угаданное и воплощенное уже сегодня, в наши несравненные тридцатые годы.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

ТРИ ГОДА СПУСТЯ

Москва не Париж. Нельзя в армии врать. Красивый бой. Дальше, чем на Майорку, трудней, чем через Северный полюс

32

И вот она вспыхнула всепоглощающим огнем… В эту войну мальчишки не убегали на фронт. Она быстро пришла к ним сама. Пришла она и в Пушкарев переулок. В ночь на 23 июля немцы начали бомбить Москву, и Сережа видел пожары, а потом убитых и раненых, — их откапывали и выносили из-под развалин высокого здания на Арбатской площади, против дома Моссельпрома. Видел Сережа у Никитских ворот опрокинутый навзничь гранитный памятник Тимирязеву и трамвайные рельсы, завитые в спираль высотой в три этажа. И знал он, что бомба попала в театр Вахтангова и убила артиста Куза, а в другом месте, на Старой площади, — писателя Афиногенова. Затемнение. Вой сирен. Все это стало обыденностью.

Но  т а к и х  дней в Москве было два, а может, полтора.

Небо светилось холодно, бледно, дышало зимой. На нем лежали дряблые морщины. Упорный ветер толкался на улицах. Над крышами, над проводами летел черный пепел сожженных и сжигаемых бумаг и кувыркался, подобно голубям-турманам. В магазинах давали по карточкам вперед, сколько возьмешь. Отоваривали корешки карточек и талоны, которые обыкновенно ничего не означали. В заводских дворах, в учрежденческих подъездах сидели на вещах люди, дожидаясь погрузки. Радио молчало. Каждые два-четыре часа оно коротко объявляло, что через два-четыре часа выступит председатель Моссовета. Потом оно играло марши. Ранняя снежная крупа мелась по асфальту и ложилась размашистыми полукружиями, как из-под громадной метлы. По радио никто не выступил.

Непривычная тишина разлилась по городу. Так и по ночам не бывало тихо в Москве. Тем быстрей разносились слухи. Слухи однообразные: такой-то из такого-то главка улепетнул по бывшей Владимирке, а ныне шоссе Энтузиастов, в Горький, на персональной машине, прихватив с собой столько-то государственных денег. И больше ничего. Вдруг из открытого окна на всю улицу, на весь квартал слышались пьяные крики и пение. На это окно оглядывались, как на внезапный визг автомобильных тормозов. Старая дворничиха Егоровна в Пушкаревом переулке останавливала знакомых и незнакомых и говорила, что жена истопника Абдулиха бросила в топку профбилет своего мужа. И никто не мог сказать ей здравого слова, все молча отмахивались.