Выбрать главу

Ползали с рассвета до заката, в любую погоду, копали мерзлую землю маленькими лопатами. И так изо дня в день, без выходных. Изредка стреляли по фанерным щитам из винтовок. Искандеров не мог постичь, за что людям такая му́ка. Ну, допустим, ему это в наказание за то, что он провинился: ел и пил и играл в кости двое суток подряд, пока его силком не отвели в казарму. Но другие-то не штрафники!

Спас его странный человек — старшина Барабохин. Странный тем, что он был музыкантом и искал среди бойцов музыкантов. Старшина Барабохин дал Искандерову ватные штаны, вязаные варежки, не то свои собственные, не то из тех, что прислали на фронт воинам из тыла. И не велел больше ходить копать землю и ползать по снегу, а велел приходить с флейтой к штабной землянке.

Здесь каждое утро собирался целый оркестр. Старшина Барабохин играл на медной трубе, громкой, как зов пророка, и учил других играть вместе. Все играли по нотам, Искандеров — на слух. На холоде, на ветру застывали пальцы, губы, но он не жаловался. Оркестр играл, как в Москве: тай-ра́, тай-ра́, тай-ра́… Искандеров подыгрывал: фи-ти-пи́, фи-ти-пи́, фи-ти-пи́… И его флейту было слышно сквозь трубы.

Прибыло еще несколько рот красноармейцев — из коренных москвичей. Барабохин и среди них нашел музыканта, хорошего барабанщика, умевшего сыпать дробь так, что люди оглядывались: где идет поезд? где скачет табун? И никто не понимал, как это старшине не снимут голову за его музыку. Только ночами музвзвод поднимался по тревоге вместе со всеми.

Однажды к ним подошел высокий, сутуловатый человек в желтом полушубке, распахнутом на груди. У него были хмурые брови и строгий светлый взгляд, но походка не военная, легкая. Так ходят физкультурники или артисты. В петлицах его гимнастерки, под отворотом полушубка, виднелись две шпалы.

Он постоял за спиной Барабохина, удивленного и рассерженного тем, что оркестр вдруг заиграл вразброд. Послушал, как старшина кричит на тромбонистов, и сказал, морщась:

— Плохо, плохо. Из рук вон. Кто в лес, кто по дрова.

Барабохин обернулся, вытянулся, приложил руку к шапке вместе с трубой.

— Товарищ командир полка, музыкальный взвод…

— Десять суток! — перебил его командир. — Повторите приказание.

— Есть десять суток. Товарищ майор…

— Я сказал: в вечернее время, после боевой подготовки. Ну, час, ну, два — за счет тактики, хотя на вашу сегодняшнюю игру и того жалко. Не вижу я музыкального  в з в о д а, старшина… Кроме того, друг милый, вы кто такой? Верховный Совет? У вас во взводе штрафник! Вы что же, ему амнистию устроили? Не забывайтесь, Барабохин…

— Товарищ майор… единственный флейтист… — взмолился старшина. — Неграмотный, но — чудный слух.

— Ну-ка, покажите мне его.

Барабохин подозвал Искандерова. Тот подошел и сразу заиграл «Кирпичики», свой лучший номер.

— Хорошо-о, — сказал ему майор. — А вот врать в армии нельзя. Вы поняли меня? Нельзя в армии врать!

Искандеров часто закивал, испуганно улыбаясь, обтер рукавом свою флейту и стал играть колонный марш, который они разучивали: фи-ти-пи́, фи-ти-пи́, фи-ти-пи́…

— Немедленно отчислить, — приказал майор. И показал на запад. — Слышите?

Оттуда, из-за снежного холма, доносился протяжный тихий гром.

Но вышло так, что Искандеров остался в оркестре, а старшина Барабохин не отсиживал десять суток, и сыгровки продолжались, правда, не каждый день. Видно, бог музыки на небе есть, и он любил Барабохина.

На счастье Искандерова, был в полку, в первой стрелковой роте, еще один удивительный человек, по имени Федор, черный, как ворон, плечистый, как буйвол. Ему дивился сам Барабохин и на перекурах постоянно о нем что-нибудь рассказывал.

— Первое, что тебя просто останавливает, — эт-то голос! Куда там нашему протодьякону, солисту Большого Михайлову! Вот Федор так уж действительно Дор-мидон-тович… Вполне мог бы голосом — партию трубы или геликона, только не спеша, в темпе «ларго»… Но у него песня своя. При мне пришел к командиру полка, отодвинул меня ручищей, как кисейную занавеску, и спрашивает: «Товарищ майор, долго мы будем ползать по снегу да в трубы играть? Или мы ждем, чтобы немцы поближе подошли к Москве? Заманиваем, как говаривал Суворов? Вторая неделя идет, а мы еще немцев, ни живого, ни мертвяка, в глаза не видели».

— И что же майор?

— Смеется… Знаете, какой он заводной! «А мне, говорит, наша полковая музыка нравится. Она мне по душе». Потом усаживает его с собой ужинать, наливает ему сто грамм. Я стою не дыша, слушаю. А Федор поднял кружку и поставил назад. «Мне, говорит, иной хмель нужен. Я, говорит, привык знать, что делаю, зачем делаю и когда сделаю. Не может того быть, чтобы немецкий солдат был ученее, образованней нашего. Сейчас не тысяча девятьсот четырнадцатый год. А я по сей день не знаю, в чем их умение, наше неумение. Покуда я этого не знаю, я не боец, а инвалид… И еще, говорит, второе. Надо мне знать, обязательно надо: верно ли, что командующий нашей армией, генерал-майор, — бывший профессор Военной академии? Должен быть вроде бы от такого ученого человека толк. И потом брешут, будто он был репрессирован, но освобожден? Если, говорит, это слух, то и слух хороший. А если факт, для меня это крепче и веселей всякой водки!»