Можно было не сомневаться, счастье, обычно рисуемое обывателем и воспеваемое в рекламных паузах, было напрочь заказано моему даровитому другу. Еще бы, ведь он доверял больше Иосифу Флавию, Бодлеру и Языкову, нежели достопочтенному кнессету.
Я не мог не позлорадствовать в душе самую малость, вспомнив, как уезжал Ларговский, как сжигал мосты и мостики. Израиль был для него всем, Россия — только страной голубых мундиров и послушного им народа, в которой остался узкий круг друзей и единомышленников. Он даже обрезание решил сделать до отъезда.
Хорошо помню: год стоял 1992-й. И был тот год вторым от начала третьей революции, голодным, но на события чрезвычайно богатым. Одним словом, славный год. Год первый и последний российской демократии. Того почти эзотерического чувства свободы, исторической значимости всего происходящего вокруг нас я не испытывал более во всю жизнь свою. Было это незадолго до моей последней поездки в Баку. Куролесил, выбрасывая мнимые козыри, месяц май (и какой май!), мои отношения с сокурсницей Ниной Верещагиной еще не требовали документальных подтверждений. О ту пору находилась она в состоянии перманентного развода, жила у подруги где-то в районе Остоженки, и узнаванию в парной предрассветной дымке нашего романа двух до боли знакомых силуэтов, как это ни странно, обязан я исключительно обрезанию Британика.
А началось все с того, что я уже собирался уходить, когда в дверь осторожно постучали. «Странно, — подумал. — Кто бы это мог появиться?» Звонок у нас на Патриарших был вколочен старорежимными мастерами на самом что ни на есть видном месте — аккурат посередь двери, сломаться он никак не мог, это исключено: век безупречной службы — тому ручательство, от электричества никоим разом не зависел, он был механический, с затертым двуглавым орлом, и, чтобы задался трезвон, необходимо было несколько раз прокрутить его латунные ушки по часовой стрелке, только после этого царское наследие заливалось тем характерным ржавым клекотом, с каким подвыпившие провинциальные почтальоны, скатываясь под лихую горку на велосипеде модели «Ух!», пугают шалых собак.
Я удивился еще более, когда, распахнув дверь, увидел перед собой Нину.
Еще три дня тому назад она была классической шатенкой с грустно-зелеными глазами. Приходила ко мне только в сопровождении своей мужланистой подруги, у которой жила. Теперь же передо мной стояло никем не охраняемое огненно-рыжее создание, в глазах которого проливались звездные дожди, и к этому нужно было еще привыкнуть, а времени почти не было: через тридцать пять минут меня должен был ждать Мишка на Рочдельской, Мишка-Британик, готовый на все. Она стояла в моем черном смокинге, втайне именуемом мною вторым пришествием бакинской эры, который я подарил ей на 8 Марта с поздравительной открыткой в нагрудном кармане. Она стояла в черном смокинге, из-под которого выглядывала оранжевая футболка, в голубых джинсах с махрой внизу и в тяжелых ботинках, называемых в народе — «Кэмел-тревеллер».
— Что же вы не попросите барышню зайти? — манерно полюбопытствовала моя соседка, которую в своем романе я назвал Людмилой, а на самом деле она была Просто Надей. У Просто Нади было просто хорошее настроение, ей в очередной раз удалось уговорить мужа моей двоюродной сестры разменять эту квартиру на Патриарших.
Ошарашенный, сбитый с толку оранжевой футболкой, пропускаю сокурсницу вперед себя и украдкой взглядываю на часы.
У Нины словно глаза на спине.
— Вы что, торопитесь куда-то? А я, между прочим, вам подарочек…
Она обращалась ко мне на «вы», хотя и была младше всего на несколько лет. Я не мог не заметить, что этой чести удостоен один во всем нашем институте, разумеется, не считая педагогического состава. Я-то сам перешел на «ты», как только Нина появилась на нашем курсе. Между прочим, отчасти из-за этого ее сухого, официального обращения ко мне обзавелся я каникулярным романом в Баку. За что и был тут же по приезду наказан несколькими месяцами целибата. Впрочем, эта уже другая история.
Итак, она подарила мне дорогущую паркеровскую самописку с целомудренно оголенным всего на четверть золотым пером, патрончики с чернилами и портрет незадачливого французского сюрреалиста, истово проповедовавшего автоматическое письмо.
Усаживаясь в кресло под картой Средиземноморья, Нина, наигранно вздохнув, спросила:
— Слушайте, Илья, а у вас покушать есть что?
Все, что у меня было «покушать», — это краюха черного хлеба, крутое яйцо (намеревался приготовить всмятку, да вот не получилось) и пачка пикантного майонеза. Конечно, я мог сходить к Просто Наде: соседка чувствовала себя в долгу передо мной, оттяпала под фонарики два квадратных метра, что для четырнадцатиметровой комнатки, согласитесь, не мало, — но меня ведь ждал Мишка супротив Хаммеровского центра, Мишка, готовый на все, чтобы вступить на землю обетованную уже настоящим евреем.