Выбрать главу

Естественно, это они.

Написав «Корни неба», я стал для парижских африканцев кем-то вроде Фоккара с левого берега Сены.

Я сумрачно взглянул на них. Иногда меня одолевает расизм и черная кожа производит на меня ровно такой же эффект, как и белая.

Мы пошли на кухню и стали уписывать крутые яйца. Среди пришедших есть один американский негр, парижанин, вроде тех creeps [37], которые, как я подозреваю, составляют небольшие отчеты об американских неграх в Париже для американских спецслужб. Еще красноречивый поэт из Теннесси. Он начал говорить, наверное, сутки назад в Сен-Жермен-де-Пре и с тех пор не замолкал и охрип. Хотелось налить ему в глотку масла.

— Мы ничего не добьемся в политике, пока семнадцать миллионов негров не будут иметь своих представителей среди глав преступных синдикатов, — ораторствовал он, дожидаясь второй порции. — Мы начали отставать от них, потому что криминальная монополия стала складываться без нас. Нужно ударить по верхушке «Коза Ностры», захватить власть в свои руки…

Набив полный рот, он умолк. В его очках горел полемический задор; на лоб свешивались африканские космы, похожие на проволоку под током. И зачем он обмотал шею шерстяным шарфом, в мае-то месяце? В четыре часа утра, после долгих бессонных ночей, эта эбеновая физиономия с куском белка в зубах казалась мне чудовищной.

— Что ты предлагаешь? — спросил creep.

Я сказал:

— Осторожно, Пого. Этот подлец все передаст прямо в ЦРУ.

Они засмеялись. Это очень распространенная шутка среди американских эмигрантов, так что правда глаза не колет.

— Что я предлагаю? Похитить итальянских руководителей «Коза Ностры». Угрожать их семьям. Требовать, чтобы нас приняли…

Карандашик в глазах шпика фиксировал каждое слово.

В дверь позвонили.

Я повешу табличку: Фоккар с левого берега Сены, прием до двух. От усталости мне кажется, что я окружен крутыми яйцами, поедающими черные головы.

Я открыл. Это Коссо, самая красивая малийка Парижа.

Я объявил:

— Мы закрываемся. Возвращайся в Мали, заклинаю тебя.

— Он меня больше не любит, — сообщила она.

— Коссо, иди в Елисейский дворец и скажи это Фоккару. Я тут бессилен.

— Он сказал, что все кончено. Что мне делать?

— Иди на кухню и лопай яйца.

Я лег спать. Но уснуть не мог. Я думал о Джин. В Америке все может случиться. Я заказал билет на самолет, но отложил отъезд: мне позвонил приятель и сказал, что днем на Елисей-ских полях пройдет последнее «каре» свободных французов. Последнее «каре» — перед такими вещами я никогда не мог устоять. Я боюсь большинства. От него всегда исходит угроза. Можете себе представить мою растерянность, когда я, вопреки всем ожиданиям, увидел лавину — сотни тысяч людей, кажущихся настолько неживыми, что мороз по коже. Я моментально почувствовал себя контр. Когда я прихожу к Лотарингскому кресту размахивать трехцветным флагом под порывами ветра за компанию с несколькими сотнями других несогласных, у меня создается такое ощущение, будто меня обворовали. Я поворачиваюсь к ним спиной. Любые демографические излишества — неважно, левые или правые — мне отвратительны.

По крови я из меньшинств.

Глава XXV

На следующее утро я прибыл в Беверли Хиллз и, едва подойдя к двери, услышал отчаянное мяуканье. У всех сиамских кошек душераздирающие голоса, но когда они мучаются, это что-то дикое. Дом был пуст. Отощавшая Мэй неподвижно лежала на подушке перед миской с едой, к которой не притронулась. Это была агония.

Чернокожие ублюдки отравили и ее, как раньше двух других кошек. Я взял ее на руки и заплакал от усталости и бессильной ненависти. Она говорила со мной, не сводила с меня глаз, пыталась что-то объяснить, да, я знаю, я знаю, ты была совсем ни при чем…

Я рыдал и больше не старался сдержаться.

Я просидел так два или три часа, не испытывая ничего, крое ненависти. Когда Джин вернулась из студии, она застала меня с пипеткой в руках: я пытался покормить Мэй. Я тут же вскочил.

— Почему ты не сказала, что они отравили Мэй? Кого ты оберегала — этих подонков или мою чувствительность?

— Но…

— Не может быть никаких «но». Скоты есть скоты, вне зависимости от цвета кожи. Мне осточертели мерзавцы, с которыми носятся как с писаной торбой только из-за цвета их кожи… Это шантаж…

Она заплакала. Ее личико совсем осунулось, она была на грани нервного срыва.

— Мэй не отравили… У нее ничего не нашли… Я каждый день возила ее в клинику. Ветеринар сказал, что это болезнь вырождения.

— Скажи мне, чье доброе имя ты хочешь спасти?

— Они ничего ей не сделали! — крикнула Джин.

Она выбежала из дома, и я услышал, как ее машина яростно сорвалась с места. Я опустился на самое дно одиночества. Никогда не думал, что способен на такой подвиг, Я позвонил в «Пан-Америкэн» и заказал билет до Маврикия. Там у меня когда-то был друг, с которым мы не виделись вот уже двадцать пять лет. Но Джин вернулась, села рядом и взяла меня за руку.

Следующие несколько дней я ухаживал за Мэй, которая мучилась в медленной агонии. Каценеленбоген стал объяснять мне назидательным тоном, что я не имею права так горевать над кошкой, когда целый мир… Я выставил за дверь их обоих: его и мир. Мэй — человеческое существо, с которым я крепко связан. Все, что мучается у вас на глазах, становится человеческим существом.

Она лежала у меня на руках. Потускневшая шерсть выглядела устрашающе мертвой. Время от времени Мэй начинала мяукать, и я понимал ее, но не мог ответить. Конечно, можно выть, кричать, но я вам уже объяснял: только Океан обладает голосом, которым до´лжно говорить от имени человека.

Сколько нервов из-за кошки, не правда ли? Но что вы тогда забыли в этой книге?

Мэй умерла 7 июня в три часа тридцать минут, и мы похоронили ее на Чероки-лейн, под самыми прекрасными деревьями в мире. Она любила лазать по деревьям.

Я знал, кто точно меня поймет, и, вернувшись домой, взял ручку и написал:

Уважаемый Андре Мальро,

Мэй, моя сиамская кошка, вы се видели, умерла сегодня днем после долгих недель страданий. Мы похоронили ее под эвкалиптами на углу Бомон-драйв и Чероки-лейн, за домом из красного кирпича. Думаю, что должен вам об этом сказать. Все.

Искренне ваш,

Р. Г.

Около семи вечера перед домом остановились синий «шевроле» и еще одна машина, в нескольких метрах позади него: два негра остались за рулем, а третий вышел на середину тротуара и встал на посту. Водитель «шевроле» пошел к дому. Уже было очень темно, и только отворив дверь, я узнал Реда. Он поразительно изменился. Во-первых, внешне: он обрил голову и стал чуть-чуть похож на монгола. Но больше всего изменились глаза. Даже не знаю, как точнее определить: они потеряли взгляд, опустели. Взгляд никуда и ниоткуда. Ред сел, не сказав ни слова. Джин поздоровалась с ним, и он вяло ответил: «Hello».

— Можно мне переночевать у вас?

— Конечно.

Он отодвинул принесенный мною виски:

— У тебя могут быть проблемы с полицией.

— Ничего страшного, рано или поздно это должно было произойти… Можно узнать?…

— Филипа убили.

Я подумал о Мэй и понял, что он чувствует.

— Его убили в разведке. — Он смотрел в стену прямо перед собой. — Он был лейтенантом. Он стал лейтенантом, чтобы лучше узнать свое дело. Лучше сделать свою работу здесь…

Я молчал. Наступила ночь. Неясный свет из-под желтых абажуров. Джин сидит в уголке, обняв руками колени и опустив голову, у нее вздрагивают плечи.

Я молчал. Он никогда не узнает. Он будет по-прежнему гордиться своим сыном. Он не узнает, что это не «черная сила» лишилась одного из будущих революционных командиров, а американская армия — молодого офицера, мечтавшего сделать карьеру под флагом со звездами…

— Он несколько месяцев мне не писал, даже не отвечал на мои письма, а потом вдруг это… — И тихо спросил: — Как дела у Балларда?

вернуться

37

Поганцев (англ.).