— … Так вот, когда я смотрел фильм, та же группа довольно шумно ввалилась в зал, и когда алжирские партизаны избивали на улице французского солдата, инструктор громко давал технические комментарии. Каждый раз, когда француз падал, раздавались аплодисменты и смех… Что вы об этом скажете?
Я уставился ему в лоб.
— А если бы фильм был о героической борьбе палестинцев против израильских «угнетателей»?
Его передернуло.
Некоторое время мы ехали во враждебной тишине.
— Кажется, это здесь, — сказал Ллойд.
Впрочем, это был единственный зеленый дом на всей улице, а дальше действительно виднелась футбольная площадка. На тротуаре сидели чернокожие мальчишки и глазели на нас. Мы вышли из машины.
— Спросите, дома ли Киз, а я пойду поищу его напротив.
Я перешел улицу.
Я стоял спиной к зеленому дому. Не знаю почему, но мне хочется уточнить, что в тот день я был в белом льняном костюме. Возможно, виновата одна строка из Виктора Гюго, столько раз смешившая школьников:
«Одетый в белое, как правда, полотно…» [38]
Я прошел несколько шагов по траве под платанами. Внезапно у меня за спиной раздался крик ужаса, потом звериный рык, короткий, яростный лай, захлебывающийся пеной…
Я круто повернулся и бросился к дому.
Во дворике никого не было, но дверь была отворена, и теперь я слышал крики детей и рокочущее рычание собаки, добравшейся до жертвы…
Ллойд лежал на полу, его руки и лицо были залиты кровью, и он пытался оттолкнуть Батьку, готового перекусить ему горло. В комнате было полно детей, и самый старший, лет пяти, не больше, оттаскивал собаку за хвост, а еще один плакал тоненьким голоском. Другие стояли как вкопанные. Я бросился на Батьку, и его клыки прошлись по мне, как ножи. Я упал, осыпая его проклятьями: он сильно ранил меня в живот… Я катался по полу, вцепившись в его шерсть, а Батька по-прежнему кидался Ллойду на горло, а потом я увидел Киза: он стоял на лестнице, в трусах… и смеялся.
Сколько времени он простоял вот так, улыбаясь во весь рот, руки в боки, с видом победителя, смакующего свое равенство?
— Black dog! Черная собака!
И сейчас, в Андрэтксе, когда я пишу эти строки и передо мной только необъятный горизонт, я слышу свой вопль, в котором теперь улавливаю выражение невероятной радости, невероятной свободы, словно мне наконец удалось потерять надежду.
— Вы выиграли… Теперь это Черная собака!
Батька надвигался на меня. Во время драки он несколько раз укусил меня вслепую, когда я пытался заставить его отпустить добычу.
Ллойд даже перестал защищаться. Он лежал на спине, обессиленный, и закрывал руками лицо.
В одну секунду собака прыгнула на меня и укусила запястье, я откатился назад и ударился затылком о стену…
Я ждал, сжав кулаки и опустив голову…
Но ничего не произошло.
Я поднял голову.
И увидел перед собой глаза моей матери, глаза верной собаки.
Батька смотрел на меня.
На войне я видел предсмертные муки своих товарищей, но если мне надо будет вспомнить, каким может быть выражение страдания, отчаяния, непонимания, я буду искать его в этом взгляде.
Внезапно он задрал морду вверх и испустил душераздирающий вой, полный темной скорби.
Через мгновение он выскочил вон…
Ллойд лежал без сознания. Ему наложили четырнадцать швов; самая глубокая рана была в нескольких миллиметрах от сонной артерии.
Киз стоял над нами как истукан и в своей наготе походил на гигантскую фигуру на носу невольничьего корабля.
— Так вот чего вы хотели с самого начала? Чтобы Белая собака стала Черной собакой? Вы выиграли. Браво! И спасибо… По крайней мере, теперь мы не одиноки в самоуничижении!
— Yeah we’ve learned a few things from you alright, — сказал он. — Мы многому у вас научились. Now we can even do the teaching. Можем сами давать уроки.
Глубокий шок и нервное истощение смешались во мне с по-детски преувеличенной злостью. Я помню, о чем думал, глядя на Киза: это мы, мы, мы… Точно не знаю, что под этим подразумевалось. Возможно, что «это мы его выдрессировали».
Но сказал я совсем другое, подавив эту мысль вместе со злобой. И хитрец Киз не мог не заметить пафоса этой фразы, свидетельствовавшего, впрочем, о моей искренности:
— Послушайте, Киз… Негры вроде вас, которые предают своих, приобщаясь к нашей ненависти, проигрывают единственное сражение, которое стоило бы выиграть…
Он беззвучно засмеялся.
— Я знаю, что вы известный писатель, мсье.
— Бросьте. Белая собака, Черная собака — это все, о чем вы можете говорить?
— Well, we’ve got to begin somewhere, — сказал он. — Начинать надо с начала…
— Равенство в подлости?
— Это называется самооборона.
— Все-таки грустно, когда евреи начинают мечтать о еврейском гестапо, а негры — о негритянском ку-клукс-клане…
На его лице появилось выражение безмерной гордости. Его голос зазвучал свободно, грозно, громко — я не узнавал его. Впервые на моих глазах он утратил самоконтроль и неожиданно освободил веками копившуюся ненависть:
— В этом году убили двадцать наших братьев. Мы защищаемся, вот и все. Мое дело — дрессировать собак для нас. Не сторожевых собак. Боевых. Тогда вы увидите…
Я услышал сирены полиции и «скорой помощи», еще раз увидел лицо Ллойда, которого несли на носилках, его расширенные от ужаса, остекленевшие глаза и в последний раз взглянул на Киза:
— Жаль. Вы упустили последний шанс вашего народа: шанс быть другими. Вы слишком стараетесь походить на нас. Слишком много чести. Мы так хорошо поставили дело, что если даже наша порода вымрет, в мире ничего не изменится…
Он засмеялся. Ох уж эти зубы!
— That may well be, but let it not stop you from vanishing, — сказал он. — Возможно, но ведь это не помешает вымереть вам…
Копы слушали нас и не понимали ни слова. Им нужно было узнать, привита ли собаке вакцина от бешенства. Я сказал им, что от этого еще нет вакцины…
Он бежал через весь город, и полицейские машины на его пути передавали друг другу: «Watch out for a mad dog». «Внимание! Бешеная собака!» В его глазах были непонимание и тоска верующего, которого предал его возлюбленный Бог. На углу улиц Ла-Синига и Санта-Моника его попытался сбить сержант Джон Л. Саллем, но промахнулся. Он к тому времени почти добежал. До Ардена оставалось всего двести метров…
Я увидел его двадцатью минутами позже на руках у Джин. На его теле не было ран. Он свернулся клубком перед нашей дверью и умер.
Я две недели пролежал в клинике, из них два дня и три ночи — в наркотическом сне.
И все же были моменты, когда мрак немного рассеивался и у меня в голове шевелились какие-то мысли, и тотчас же мной овладевала непобедимая надежда, которая во всех проигранных битвах позволяет мне видеть будущие победы.
Я не отчаялся. Но моя чрезмерная любовь к жизни сделала наши с ней отношения очень трудными, как трудно любить женщину, которой нельзя помочь, которую нельзя ни изменить, ни оставить.
Когда я проснулся в первый раз, я увидел Джин, — но я часто вижу ее, даже если ее передо мной нет, — и снова погрузился в забытье.
На следующее утро опять была Джин, но еще была Мадлен с ребенком Франсуа, Гастоном, Клодом — не знаю, как его будут звать в Америке.
— Как Баллард?
— Вы знаете, что он сдался?
— Знаю.
— Скоро будет суд… ему могут дать пять лет.
— А как же вы, Мадлен?
— Но они же когда-нибудь мне его отдадут.
У нее спокойный, уверенный голос. Не знаю почему, я подумал о Шартрском соборе.
— Я найду работу…
Она улыбнулась. Я тоже улыбнулся. Простота…
Но это такое облегчение — наконец-то иметь возможность кого-то уважать…
— Я только еще не знаю, в каком городе, чтобы быть поближе к нему. Мне разрешили два посещения в неделю…
Nigger-lover. Nigger-lover.
Андрэткс, сентябрь 1969