— У вас получилось, — сказал я.
Он продолжал тереть псу живот.
— Пока не совсем.
— Лучше уже не станет.
— Станет, еще как. Sure you can. — Он посмотрел на собаку с видом специалиста. — Можно добиться большего, но понадобится время…
— Я как сейчас вижу Киза, стоящего посреди клетки. С тех пор прошел год и много чего случилось, но это воспоминание по-прежнему отчетливо и приобретает у меня в памяти почти эпический характер.
— Я не отваживаюсь забыть.
Он принадлежит к тем узкобедрым lanky Americans, которые вытягиваются в длину благодаря каким-то тайным свойствам американской почвы. Маленькие черные усики над узкими европейскими губами. Взгляд человека, который ничего от вас не ждет и сам ничего не может вам предложить — ни доверия, ни симпатии, ни злобы. Этот взгляд редко бывает обращен на вас и все держит в себе. Черты кажутся менее тонкими из-за своей жесткости, а отсутствие всякого выражения на лице придает ему какую-то гранитную незыблемость, которую воспринимают как «зверство» или как «римский профиль», в зависимости от того, о ком идет речь: об африканских дикарях или о римских легионерах и кондотьерах эпохи Ренессанса.
Руки усеяны рубцами от змеиных укусов. Тэйтем говорил мне, что этот странный человек обладает почти волшебным иммунитетом против яда всех американских змей. «Как знать, — сказал старик, подмигнув мне, — может быть, у него есть свой маленький секрет, который передается по наследству, особые травы…» Но это была просто выработанная невосприимчивость, достигнутая в равной степени с помощью сывороток и небольших доз яда. Я сам видел, как он стоял в змеином рву и голыми руками брал яд у гадюки, извивавшейся у него в кулаке. Жаль, что с людьми все настолько сложнее…
Он возвышался среди змей с безразличным видом, и как тут не понять, что своим видом он показывает, что одержал победу, что этого чернокожего в Америке больше не тронут…
Он наклонился к собаке и гладил ей живот. Батька в полном счастье закрыл глаза.
Я еле сдерживал слезы умиления, мне только не хватало старого доброго викторианского носового платка.
— С ним еще придется повозиться. Он и вправду меня принял. Я приношу ему пожрать, я его выгуливаю, чешу ему животик, ухаживаю за ним. Всячески угождаю. Вот он и старается быть со мной любезным. Я его house-nigger[21].
От моего умиления не осталось и следа.
Этот гад неисправим. У него определенно историческая память…
Помните, кто назывался house-nigger, хозяйским негром? Чернокожий слуга, который ластился к хозяевам, преданно служил им, играл с их детьми, а хозяева взамен простирали на него свою милость и давали ему преимущество перед другими рабами.
Сегодня активисты используют это выражение, говоря о чернокожих, которые преуспели в «белом» обществе и проложили себе путь в истеблишмент.
— I’m his house-nigger…
Киз вышел из клетки. Он зажег сигарету, мечтательно затянулся, бросил спичку… Спросил, не глядя на меня:
— Вы не хотите мне его отдавать?
Он что-то затеял, я это чувствовал.
— Почему вы так на этом настаиваете?
Киз отвернулся.
— You can’t give up on a dog, — глухо ответил он. — Нельзя кинуть собаку.
Поколебавшись, я осторожно сказал:
— Я посоветуюсь с женой.
Я ехал через холмы, по Колдуотеру, мимо эвкалиптов и пальм, и мне казалось, что взгляд Киза следует за мной по пятам, этот скрытный взгляд, так старательно следящий за тем, чтобы не выдать себя…
Хватит. Я не позволю загипнотизировать себя враждебностью, которую так хорошо ощущаю, точно она увязалась за мной…
Я остановился перед домом Стаса, модельера идеальных городов. Мне сказали, что дни его сочтены, но он проявляет чудеса стойкости. Я уверен, именно страстное желание закончить город-солнце придало ему сил.
Глава XIII
Молодой чернокожий открыл мне дверь небольшого домика на сваях, зарывшегося в густую зелень Лорел Кэнион.
Стаса я нашел в сарае, он сидел перед своим «городом-солнце». Город вырос: Дом Культуры, Дворцы труда, музеи, университеты, центры развлечений, клубы, заводы, зеленые массивы, здание под названием «Свобода навсегда», кварталы писателей, музыкантов и художников, бассейны и стадионы выглядели великолепно. Только Вселенская церковь еще разрывалась между разными архитектурными стилями. Она изобиловала минаретами, куполами, стрелками, а ее символика объединяла крест, серп и молот, полумесяц и другие эмблемы более или менее туманного содержания. Настоящий склад, впрочем, совершенно пустой.
Стас страшно исхудал. Он сидел в кресле, в халате психоделических цветов, и грустно смотрел на свое творение. Он искал в нашем взгляде одобрения его маленькой персональной Бразилии.
— Очень красиво, — сказал я. — Чуть-чуть не хватает тюрем, и стадион надо бы огородить колючей проволокой. Сейчас почти все футбольные матчи заканчиваются кровопролитиями. Нужно оберегать мяч.
Я узнал, что за негром, которого он приютил, охотилась полиция.
Он как раз принес термос с чаем, и Стас выпил все одним духом, измученный обычной для его болезни жаждой. Парень держал в руках газету. Он сразу же затараторил без остановки, скорее чтобы выговориться, чем объясниться.
Предмет его негодования — две строчки сообщения, в которых говорилось, что утром был совершен налет на кассу винного магазина.
Преступников ранили и арестовали. В газете указали их имена, это оказались знакомые юного протеже Стаса. Он страшно возмущался: газета ни единым словом не дала понять, что нападавшие были неграми.
— Прессе приказали умолчать об этом, чтобы ни в коем случае не сделать нам рекламы. Они хотят показать нашу борьбу против гангстеризма бесцветной. Другими словами, кастрировать «черную силу», чтобы сделать нашу революционную деятельность бесплодной, скрыть, что мы перешли в наступление по всей стране. Мы будем настаивать, чтобы каждый раз, когда кто-нибудь из наших братьев совершит «преступление», газеты писали черным по белому: этот удар нанесли негры. Иначе мы будем взрывать редакции. Они боятся упоминать о цвете кожи. Пишут: «Джон Смит», и все. Зачем?
Он издал смешок. По лицу его струился пот. Сидя на ящике, он пил чай, чашку за чашкой. Я поймал себя на мысли, что впервые вижу негра, который дует чай, как русские. Наверное, его колотил нервный озноб. Мне знакомо это напряженное горячечное состояние, эта судорожная агрессивность: он боялся.
— Зачем? Чтобы утаить нашу силу от американских негров, которые были бы горды нами и воодушевлены и еще больше бы помогали нам; чтобы скрыть масштабы нашего дела. Шестьдесят пять процентов так называемых «преступлений» совершили наши братья. Об этом должны знать. Но «белая» пресса помалкивает: им всем прекрасно известно, что каждое из таких преступлений на самом деле — акт партизанской войны, и они хотят помешать нам заставить мир бояться.
Я слегка обалдел. Американская пресса всегда, по крайней мере уже много десятилетий, соблюдала один неписаный закон: ни в коем случае не указывать на этническую принадлежность, «породу» преступника. Если какая-нибудь реакционная газета нарушала этот закон и упоминала о цвете кожи убийцы, чернокожие руководители яростно протестовали. Это считалось пропагандой расизма.
Теперь все вывернуто наизнанку. Борцы за права негров хотят «аннексировать» преступников в политических целях; точно так же в XIX веке анархисты рассматривали любое преступление как бунт против общества. Гангстеризм получает имя «терроризм». Каждый чернокожий, изнасиловавший белую женщину, осуществляет идеологическую месть. Сам Кливер объявил во всеуслышание, что изнасиловал белую «в порядке идеологии», и объяснил это в своей книге. Впрочем, современная психиатрия склонна видеть во всяком преступлении социальную подоплеку. Убийство превращается в священную войну, больше нет негодяев, есть одни герои. Неплохая идея, но вот незадача: в глазах американцев, белых или черных, любой политический террорист, белый или черный, не перестает быть уголовником.