Свободу Димитрову!
Отомстим за Маттеотти!
Спасайте Эфиопию!
Со сверкающими глазами он вырвал у меня фломастер:
Ла Рок не пройдет!
JP — убийцы!
Всеобщее разоружение!
Они убили Роже Салангро!
Теперь моя очередь:
Свободу Карлу фон Оссицки!
Долой двести семейств!
Отомстим за Гернику!
Все на Теруэль![31]
Я выпрямился. Мы посмотрели друг на друга. Очень волнующий момент. Не так часто вам бывает двадцать лет. Он снова взял фломастер:
Требуем расплаты за убийства 6 февраля!
Все за единый Левый фронт!
Да здравствует Равноправие!
Сталин с нами!
Мимо медленно проехала полицейская машина, и мы сделали невинные лица. Б. почти прослезился.
— Прорвемся, — пробормотал он. — Мадрид не сдается.
— Блюм вышлет к ним самолеты, — поддакнул я.
Я взял фломастер, но, оказалось, он кончился. Ничего, уж черного цвета нам не занимать. Мы еще раз с чувством пожали друг другу руки и разошлись. Я шагал гордо и свободно, высоко подняв голову. Я тоже принял участие в борьбе.
Я разрывался между тушеной капустой у Липпа и рагу из бобов с мясом у Рене, но по случаю революции все рестораны были набиты битком. В конце концов я пристроился у Липпа. За соседним столиком молодая женщина рассказывала, что полицейские убили уже сотню студентов, а тела бросили в Сену, чтобы никто ничего не узнал. Она уплетала вареную говядину, в подробностях описывая, как в комиссариатах насилуют студенток и добивают раненых. На сладкое она заказала «наполеон». У меня потекли слюнки при виде пирожного, но от пирожных толстеют. Быстро прикончив «наполеон», женщина поднялась, и ее друзья тоже — ночь они проведут на баррикадах. Я спросил Роже Каза, как у них с провизией.
— Держимся, — ответил тот.
Я вышел успокоенный.
На какой-то стройке подожгли бочку с дегтем, и вокруг огня метались темные фигуры. На фоне вонючего и трескучего костра стоял негр в круглой нигерийской шапочке и замбийском burdaka. На спине психоделически сияла надпись: «Screw you». Он орал: «Burn, baby, burn! Гори, детка, гори!»
Этот воинственный клич американской «Черной силы» в районе Севр-Бабилон согрел мне душу и пробудил ностальгию, понятную только тому, кто оставил далеко-далеко, в Беверли
Хиллз, бассейн с подогревом, «олдсмобиль» с кондиционером и четырнадцать телеканалов, не считая «научно-популярных».
«Burn, baby, burn!»
Когда я встречаю в Париже американца, я каждый раз испытываю прилив симпатии. Он подымает руки: «Гори!»
И ведь он прав, этот американец, пляшущий перед французским огнем. Я нисколько не сомневаюсь: когда наши жандармы бросаются с дубинками в руках на Севр-Бабилон, они имеют дело с американским гетто, Вьетнамом, Биафрой и всеми, кто загибается от голода на этой планете. Восстание молодежи в Париже так естественно вписывается в это повествование, потому что касается не какой-то одной социальной коллизии, а всех существующих. Сжатые в кулаки руки французов — это руки не только белых, но и черных. С появлением телевизоров и радио мир, переполненный мерзостью, стал бесконечной провокацией, и вы атакуете все, что находится у вас под рукой, и крушите все — вы самовыражаетесь. Помпиду платит за убийство Че Гевары. Таким неожиданным способом парижские студенты возобновляют дело, на сей раз присовокупляя к составу почтенные «традиции французского гуманизма» и даже «мировую миссию». Если бы не было проблемы чернокожих, Вьетнама, Биафры и рабовладельческого прошлого, студенческая революция в Париже смахивала бы на бунт мышей в головке сыра. Но массированный удар трагедий мира на еще не опошлившееся сознание приводит либо к безволию и безразличию, которые позволяют показывать трупы, нищету и голод в восьмичасовых новостях, когда люди спокойно ужинают, либо к взрыву.
«Burn, baby, burn!»
Я подошел к нему:
— American?
— You bet. Chicago. Конечно!
Я пригласил его к себе выпить. Он задумчиво поглядел на меня из-за очков.
— No, thanks. Одно из двух: или вы педик, или вы из тех французов, которые вешаются на черных, когда нечего положить на зуб. Мне надоело быть жертвой благородной чувствительности белых. Чем вы занимаетесь в жизни?
Чудное выражение: «Чем вы занимаетесь в жизни?» Я сразу начинаю думать о тех, кто, наверное, горы воротит после смерти, когда можно заниматься всем, чем угодно.
— Я писатель.
— Oh, shit! Я должен был догадаться. Я тоже.
Теперь передернуло меня. Мы посмотрели друг на друга с отвращением. Нам вдруг показалось, что мы все друг о друге знаем.
Я спросил:
— Вероятно, вы приехали в Париж, чтобы спокойно поработать над романом о борьбе американских негров? Стипендия фонда Рокфеллера?
Он разыграл удивление:
— Ну и ну, как вы угадали?
— Потому что я занимаюсь тем же самым. Нельзя упустить такой сюжет.
Он рассмеялся. Негры всегда кажутся более смешливыми и радостными, чем все остальные, оттого что зубы у них сверкают гораздо ярче.
— У меня классный сюжет, — сказал он. — Белая женщина, мать семейства, может испытать наслаждение только с черными, потому что это происходит как бы в другом мире и ей не кажется, что она обманывает мужа.
По-моему, у него в глазах промелькнуло заговорщическое выражение. Неужели я встретил брата по расе? Я решил немножко прощупать почву:
— А потом ваша милая дама будет жить с черным, но обманывать его с белым, чтобы ее чернокожий любовник мог испытать восхитительное чувство равенства рас.
Несколько снарядов со слезоточивым газом разорвались где-то рядом с «Лютецией». Он кивнул:
— Примерно так. Негр — певец и миллионер. Он живет на Багамах. Он объясняет это тем, что больше не может выносить белых американцев. На самом деле ему осточертели чернокожие активисты, которые его поносят, считая, что он мало им помогает.
Говорю вам, брат. Брат по расе. Я узнал в нем священную искорку терроризма, который не делает исключения ни для кого.
Он поднял палец:
— Неожиданная развязка. Негр получает анонимное письмо: оказывается, его возлюбленная — трансвестит. А он ничего не замечал, потому что это была его первая связь с белой. Он не знал, как это делается.
Мы пожали друг другу руки. На стройке шланги тужились над остатками пламени. Мы решили выпить по кружке пива.
— Я приехал в Европу, чтобы написать роман о Лауре и Петрарке. Нет, не о «черных» Лауре и Петрарке — о подлинных, исторических… Наверное, я реакционер.
Я вернулся домой с легким сердцем. В мире еще осталась кучка настоящих бойцов сопротивления. Постоянное дежурство… Но нельзя не признать, что жажда абсолютной чистоты и подлинности изолирует вас, отдаляет от других, запирает в маленьком королевстве вашего «Я» и пресекает все попытки к объединению. «Я» слонялся из угла в угол пустой квартиры и слушал, как разрываются гранаты. Никогда еще Мадлен так не плакала.
Глава XXII
Час или два я писал. Это способ забыться… Когда вы пишете книгу, допустим, об ужасах войны, вы их не отрицаете — вы от них избавляетесь… Я бросил ручку и поднялся на шестой этаж. Мадлен сидела у себя в комнатушке. Живых людей в Париже надо искать в комнатах для прислуги… Я поцеловал ее.
Ребенок должен родиться в конце июня. В ее темных глазах было странное выражение ожидания, как будто время для нее остановилось: я часто встречал такой взгляд у беременных женщин. Один психиатр сказал, что большинство неврозов по еще неизвестной причине во время беременности исчезают.
— Как дела, Мадлен?
Она мужественно улыбнулась, хотя дела шли плохо. Не хватает денег? Да нет, родители помогают. Но Балларду никак не прижиться во Франции.
— Понимаете, он совсем американец…
— Чего же ему не хватает? Здесь тоже можно найти расистов, если поискать хорошенько.
— О, это мелочи…
— The world’s series?[32] Бейсбол?