Выбрать главу

– Ты вошел в эту дверь – так вот, она открыта. Вон отсюда! И вдруг срывается на крик, словно в приступе буйного помешательства:

– И быстро, быстрее, чем вышел твой дед Антонио Шестипалый, потому что время сейчас другое, и я убью тебя как собаку… Так и будет, сам знаешь. И никто не даст за твою шкуру и медяка. Вон!

Эх, ребята-дружки, эх, белый свет!.. Если б мог я дать волю своей левой руке, одной только левой, да хватил бы его по-своему, разом порвалась бы та нить, по которой идут к нему минуты жизни, и ни минуты больше не видел бы он, старый козел, ни луны, ни солнца. Они вступили в сговор и теперь загнали меня в круг; у меня уже не было выхода… Если бы в кругу стояли люди, я бы вырвался, черт возьми, тогда я бы вырвался. Но круг был другой… Уложить одного было бымало для моей ярости, а уложить всех было мне не под силу. Никогда не стоит похваляться силой! А сейчас я как выжатый лимон. У меня всегда так. Либо все, либо ничего…

Но он все еще похваляется – лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание, не дать забыть о своем существовании. Всю жизнь это было главнейшим его желанием. Может, потому, что он хоть крепыш, но ростом не вышел. Но кто он там ни есть – коротыш, плутяга, профессиональный плясун, – он потешиться любит, и никому еще не удавалось обвести его вокруг пальца. Вот разве что теперь… Да и теперь еще поглядим! Я покуда не в нокауте, с ног меня не сбили, до этого далеко. Но он и сам понимает, и куда лучше нас, что теперь все его новорожденные планы повисают в воздухе, не в силах укорениться в реальности. И быстро погибают. Неистово рвутся на простор – и погибают, может, от избытка того же неистовства. Истощают себя в недолговечном порыве к самовоплощению.

Он заблудился в балагане кривых зеркал и сам не замечает, где находится. Тасует события, словно карты, искажает их суть. Искажает свою собственную суть. То все видится ему удлиненным, вытянутым, стремящимся ввысь, то съеженным и сжавшимся, все зависит от его минутного настроения, ибо он смотрит на мир взглядом больного, воспринимая людей и события в неверном преломлении. Он самоутверждается и впадает в растерянность, испытывает потребность совершить нечто значительное и необратимое, но у него над головой какая-то крышка, она давит на него сверху, толкая вниз или по крайней мере не давая выбраться из рокового круга.

Он физически ощущает, что его вот-вот раздавят. Как зеленого кузнечика, угодившего под безжалостный каблук.

А иногда он тешит себя мыслью о том, как ловко всех одурачил: им кажется, что он обессилел, у них во власти, все, как он сказал Рую Релвасу Штопору, когда тот принялся ему угрожать. Теперь, когда я стал честным человеком, когда я хочу быть честным, вы поставили меня на колени, хозяин Руй, и велите другим добить меня. Он вспоминает эти свои слова и кажется сам себе хитрецом, он все тот же Зе Мигел, который отправился в путь босиком, а потом перешел на «ты» с главой муниципального совета. С глазу на глаз, само собой: другим незачем было знать, что они вместе занимаются контрабандой.

Он все еще кажется себе хитрецом: он еще способен на неожиданный ход, еще одурачит тех, кто подготовил его падение или поверил, что он уже повержен, что не хватает только мулов, чтобы уволочь его труп. Такие мулы уволакивают с арены труп убитого быка в испанской корриде, испанская коррида для быка всегда кончается смертью. В конце концов, и жизнь – только коррида, всегда кончающаяся смертью: быков выпускают со сточенными рогами, они утратили чувство пространства, и тореро могут разыгрывать представление и делать с ними все что угодно без малейшего риска. Только бык остается беззащитным. Кажется, и с ним, с Зе Мигелом, происходит то же самое, спаси, господи, думает он иногда.

Но они ошибаются, думает он все-таки. Эта иллюзия ему необходима. Он не знает точных правил игры, в которую ввязался. Остался в дураках, как сам столько раз говорил о других, о тех, кого дурачил, кого водил за нос. Он верит, что у него еще осталось в запасе несколько козырей и он пустит их в ход в решающий миг. Но когда?! И какие?!

Он уже дошел до бреда в своих планах внезапного реванша. Еще две недели назад ему казалось, что он в состоянии разгрести обломки, оставшиеся после землетрясения, и начать сначала, и сделать лучше, и не совершать ошибок, и стремиться все вперед и выше, гораздо выше, откуда он сможет смотреть в лицо тем, кто обошелся с ним, словно с полотенцем из снятого ненадолго гостиничного номера.

Вот тогда-то, и только тогда, он скажет им несколько слов. Немного. Ему много не нужно. Он уже выбрал эти слова, со всей тщательностью, и выучил наизусть; слова увесистые, с подковыкой, поднесет каждому его долю на серебряном подносе, когда снова устроит прием у себя в усадьбе – угостит их виски, устрицами, виноградной водкой, бифштексами из филейной вырезки – и презрением. Напоит их допьяна виски и презрением.

План приводит его в восторг, он смакует его, обдумывает, доводит до совершенства, но через несколько дней – или через несколько часов – погружается в туман, и все стирается в тусклом одиночестве, на которое обрекает его действительность.

Стальные струны мужества порвались в нем. Его предали, разрубили на доли и поделили, поделили между собой, каждому по доле, словно эти сволочи предчувствовали, что он готовит реванш; поступили, как футбольные болельщики либо как богомолки, что делят меж собою реликвии и ладанки, чтобы потом щеголять ими перед простаками.

В нем возникают взаимоисключающие чувства, вступают в безрассудную борьбу, а затем сникают в бессилии – в безнадежности и бессилии. Мне перебили ноги молотками, которые я сам вложил им в руки. Негодование сменяется приступом уныния. Он расходует жизнь с той же скоростью, на которой сейчас гонит машину, и помнит, с какой скоростью неслась та тележка на деревянных колесах, которую смастерил алдебаранский мастер и в которой он впервые увидел смерть. Передергивается и чувствует, что очень устал.

Неужели не найдется такого парня, который помнил бы, кем я был и кем стал, и сообразил бы, что у меня хватит силы снова выбраться наверх?! Если бы кто-то помог мне вытащить лодку из ила, я был бы такому человеку всю жизнь благодарен, верен, как пес, даю честное слово, на этот раз настоящее, на этот раз надежное. Мои деньги будут его деньгами. Я готов пойти на любое дело, не пряча лица, мне все равно, а он может остаться в тени в ожидании прибыли. Чтоб мне ослепнуть!

Он подумал, что такой человек может объявиться в последний момент. Может, тогда, когда нотариус объявит распродажу его имущества, на которое уже будет наложен арест по приказу Штопора. Кипы гербовой бумаги, оплаченной им; каждая буковка – монета, каждый раздел, каждая подпись, каждая строчка, и все эти консультации, и доктор Каскильо, человек, который говорил за него, и молол, и тарахтел, и сочинял письменные прошения, и выдумывал причины для отсрочки, пытаясь отодвинуть роковой час, все приближавшийся с каждым мгновением – и приближавший тот единственно возможный и окончательный приговор, который вынесла ему огненная змея – не дорога, нет, а та, другая, жертвой которой он стал по их вине.

Прежде чем выйти из кабинета, он бросает последний взгляд на Руя Диого Релваса Араужо. Голос его почти срывается на крик, но он не обманывается видимостью. Он струсил. Знает: один' прыжок – и можно схватить пистолет, который тот выложил на письменный стол, вырвать пистолет из пальцев Штопора, стиснуть в своих, и пули разнесут череп старого козла. Но вспоминает про сына и колеблется.

– Вы побились об заклад, что погубите меня… Вспомнили, как мой дед Антонио Шестипалый головой заехал в челюсть вашему деду, и теперь мстите. Вы нарочно мне льготы давали – чтобы потом утопить, теперь знаю точно. Но вам нечего считать, сколько денег я потратил на женщин. У меня все, что надо, на своем месте…