Алдебаранский помещик передернулся.
– И мне вы не отрежете мужские причиндалы, как ваш дед – тому парню, что переспал с вашей теткой… Да, Зе Педро, тот самый, кого господа приказали убить. Ваши внучки еще…
Он уже раскаивался в том, что начал об этом.
Рот у него горит, он чувствует, что подписал себе смертный приговор. Теперь Штопор не выпустит его из когтей, пока не прикончит. У меня снова вылетел винтик. В худшие минуты винтик вылетает, и я сам не знаю, что говорю и что делаю. Очертя голову бросается прямо в омут:
– С какой-нибудь из ваших внучек приключится то же самое, не сомневаюсь. Господь не дремлет.
Когда слуги схватили его и выставили за дверь господского дома, Зе Мигел, Мигел Богач, позволил дотащить себя до двора, но там уперся и стряхнул с себя пинками и затрещинами повисших на нем холуев.
Руй Диого подглядывал за ним из-за портьеры. Зе Мигел увидел фигуру помещика и справился с одолевшим его страхом.
– Первый, кто коснется моей одежи, никогда больше не увидит солнца. Пропорю брюхо ножом, зубами заем. Заем зубами того, кто подойдет хоть на шаг. И плюю в морду тому старому козлу, он силен силой своих прихвостней. Но со мной сила на силу напорется…
Он поправил куртку, какие носят землевладельцы – никудышный из него землевладелец, – и пошел к воротам с высоко поднятой головой. Ему казалось, что он стал выше ростом, что ростом он чуть ли не с собственного коня, привязанного к ограде.
В эту-то минуту он и ощутил подергиванье и тяжесть в левой руке, на которую теперь жалуется.
Он медленно отвязал поводья вороного и вскочил в щегольское седло, твердо зная, что никто не посмеет преступить черту, которую он провел.
VI
Но сам-то он никогда не мог разглядеть черту, которую ему запрещалось преступать. Может, потому, что он никогда не смотрел вниз, и не мог разглядеть этой черты, поскольку взгляд его был устремлен в такие выси. Тут ему не помог даже инстинкт, тот самый, что позволяет иным животным угадывать опасность или перемену погоды. Ринулся прямо к собственному концу в сумятице дерзких и тщеславных поступков, твердо веруя, что родился со счастливой звездой во лбу, в то время как жизнь пометила ему лоб шрамом, оставшимся после первой его встречи со смертью.
– У этого мальчонки золотая голова, – говорил дед всем, кто слушал. Антонио Шестипалый не раз ошибался. А может, ему в голову не приходило, что внук залетит так высоко, он-то судил о его возможностях, ограничивая их естественными пределами, предначертанными тому, кто начинает подпаском и, быть может, в конце концов дослужится до старшего пастуха, если ему в жизни повезет. Он мерил собственной меркой, ибо сам не пошел дальше старшего табунщика.
Опасения возникли у его матери, когда она, к тому времени уже вдова, увидела, как отчаянно рвется он наверх; а ведь ей льстило, что он достиг такого положения. Но Зе Мигел никогда не слушал предостережений – он считал, что предостережения годятся только для тех, кто боится щедрых даров судьбы.
Мать растревожилась, когда увидела, как высоко занесла сына его жестокая энергия и на какой тонкой проволоке он балансирует. В решительные моменты он действовал так, что можно было восхищаться, но становилось страшно, хотя он пускал в ход и лисьи повадки, когда это было ему на руку. То он был спесив, как король в день подношения даров, то ныл, как профессиональный нищий; его изощренное воображение всегда – и мгновенно – подсказывало ему театральные эффекты. Он стал мастером по части хитростей в игре, которую вел, чтобы претворить в жизнь свои честолюбивые помыслы.
Но лишь очень немногие – кроме матери, помнившей, как она носила его во чреве, – видели, что под ногами у него тонкая проволока, одновременно и скользкая, и провисшая, и равновесие он сохраняет, раздавая взятки, так что в любой миг может сорваться. В безоглядности самолюбования он ни от чего не испытывал головокружения. Двигался все время вперед, не зная страха. Не зная страха – под самый купол, и ему показалось, что он сумел дотянуться до кольца – добиться привилегированного положения. И вот там-то у него снова вылетел винтик.
Враг жил в нем самом. Он никогда не мог одолеть его – может, потому, что никогда его не боялся.
Но теперь он чувствует, что враг душит его. Обвился вокруг его шеи огненной змеей – это и есть настоящая огненная змея, – сжимает медленно, миллиметр за миллиметром, в обдуманном неспешном наслаждении. Смертоносном и неспешном.
Вокруг него стеною стоят бандиты, его слово – но никто не слышит его голоса. И он чувствует себя оплеванным при мысли, что не сумел обзавестись ни единым другом там, под самым куполом, где привилегии. Он прошел до конца весь крестный путь унижений, а в награду получил лишь соболезнования по поводу зря потраченного времени. Все ошиблись. Он сам не знал, какой скользкой и провисшей была проволока, по которой он двигался вверх.
Голова закружилась у него слишком рано, а он не заметил. Эта болезнь поселилась у него в крови с того дня, как он увидел Руя Диого Релваса на вороном коне и возмечтал сравняться с помещиком, чтобы не снимать перед ним шапки, не в пример остальным членам своей семьи.
Теперь он сознает, что соблазны оказались предательскими. Только отказывается признать справедливым обвинение в том, что потратил на женщин больше, чем следовало. Нет, никогда я не тратил денег зря, разве что на этих бандитов прожорливых, совал им в пасть все самое лучшее. Но на женщин – нет… Много лет прошло. Он утратил представление о времени, и ему даже не хочется разобраться, что же сделал он с отпущенным ему временем.
Растратил впустую. О да, растранжирил время, как человек, который может не считаться с ним и расходует вслепую, чтобы быстрее пришел конец. Но женщины ничего ему не должны. Он смакует это соображение, толчет его в ступке воспоминаний, переворачивает так и эдак и приходит к выводу, что только от женщин была ему польза всю жизнь. За исключением матери.
В то далекое утро, помню все, как сейчас, он сидел за столом, голова его мальчишечья склонилась на клеенку, покрывавшую столешницу, клеенка в клеточку – белую и зеленую, а может, синюю, неважно, какого цвета.
Холодно.
Холод не такой, как сейчас, сейчас холод, от которого нет спасения. Холод конца. А для него самое худшее (сейчас или позже, в сумерки, как он рассчитал), самое худшее и самое ужасное – осознать, что его собственный конец никак не подействует на мир, который его окружает и в котором его отсутствие даже не почувствуется. Клоп раздавлен, но мир идет своим путем. А каким?! Об этом Зе Мигел не думает. Это вещи слишком сложные или лишенные смысла, ему не до них. Хватит с него других забот, его собственных, навевающих холод, от которого нет спасения, навевающих холод конца на конечные часы его жизни.
В то утро рассвет пришел словно босиком. Шагов его не было слышно. Сейчас гул прошлого звучит в ушах у него отчетливее, чем гул настоящего. Вот сейчас, в этот именно момент, Зе Мигел уже во власти будущего – ущербного, без отголосков. Осознай он это, он пришел бы в отчаяние. Он всегда стремился быть на виду; а его история – то, чем был он прежде, и перестал быть, и никогда не будет, – не найдет отзвука даже и на самых чутких струнах окружающей его жизни.
Рассвет бредет неслышно – босиком.
Он идет со стороны Лезирии, еще на ощупь, сам не зная ни звуков, ни красок, которые принесет с собою. Мачты баркасов и рыбацких шхун, черная полоса насыпи на том берегу, белые дома в игре светотени, отодвигающей их вглубь или выдвигающей вперед, сами люди, занятые беседой, или спящие, или просто призадумавшиеся, – все и вся только смутные тени, застывшие в ожидании чего-то неопределенного и очень конкретного, и оно никак не появится, а может, оно ускользает между пальцев у реальности, потому что реальность нездорова.