– Я не позволю…
– У нас час истины, понятно тебе?
– Но папа с мамой не отпустили бы меня, даже если бы я захотела, дорогой.
Зе Мигел раздражается.
– Твои папа с мамой, так и не удалось отучить мне их от этих дерьмовых замашек, твои мама с папой получали от меня каждый месяц по две тысячные бумажки. По одной за каждую, понятно тебе, что я хочу сказать?!
– Нет!
Она повторяет «нет» несколько раз, глаза у нее наливаются слезами, губы дрожат, ей хочется бежать отсюда, но она не может сдвинуться с места – ее не пускают и его руки, и боязнь сделать неверный шаг.
_ Твой отец, папаша Палметас, знал обо всем… По конто за каждую, понятно тебе? Конто за твою мать и конто за тебя. Яснее не скажешь. Мать твоя – роскошная женщина. Вы, нынешние, помешались на худобе, похожи на прутики.
Он проводит рукой по ее голове, долго ласкает ее, словно хочет выучить наизусть какую-то подробность, которая позже может ему пригодиться.
– Но теперь мне больше нравишься ты. Я еще не старый и никогда не состарюсь, теперь уже – никогда. Я знал одну женщину, ей было сорок пять лет, а мне восемнадцать, она еще жива, а моя песенка уже спета. Ее звали Розинда. Вот она-то и помогла мне выбиться в люди. Из-за нее у меня тоже винтик из головы вылетел; время от времени вылетает, и я устраиваю черт-те что. Красивая была… Красивая женщина, кожа белая, но не какая-нибудь блеклая, а розово-белая, вот так, скорее розовая, чем белая. Ушлая, могла провести кого хочешь, но со мной всегда поступала по-честному.
Зулмире надоели эти занудные пьяные излияния, ее не интересует исповедь любовника, она уходит в свои мысли, она уже далеко отсюда: сегодня пятница, по пятницам после обеда Мария да Лус уже свободна – она ведь по субботам не работает, и они. всегда собираются компанией покататься в автомобиле: виски, джаз, твоя рука в руке парня, как бишь его, дон Кто-то-Такой, Салданья или Аларкан, шикарный парень, все они шикарные парни, умеют тратить деньги – свои или девчонок, – настоящие товарищи, с ними приятно забыть про мерзкую скаредную жизнь, которой живет наш квартал и наш дом; Vat 69 или джин-тоник, чтобы капельку одурманить голову, а потом можно попеть или позаниматься немного любовью, не очень всерьез, чтобы никто не влип в историю и не было никаких беспокойств, когда подойдет известное число, в эти дни нас всегда оставляют в одиночестве, а родители выдумывают про нас всякие ужасы, но это все неверно, во всяком случае не такой ужас, как в их времена, когда праотец Адам был в любви всего лишь животным, исполненным важности и лишенным воображения, допотопным зверем, готовым растерзать свою жертву, ревнивым и норовистым, с ним невозможна была эта утонченная свобода.
Они по-прежнему сидят рядом, Зе Мигел перебирает ее волнистые распущенные пряди, она поглаживает ему бедро, улыбается, они улыбаются друг другу, официант тоже улыбается, но все они ничем не связаны друг с другом, потому что каждый занят своей собственной жизнью, какое ему дело до других? Каждый мужчина теперь – старый одинокий лев: в этих джунглях только и водятся что старые одинокие львы, а кто еще? – остальные сидят в тюрьме или вот-вот сядут, а кто им велел забивать себе голову глупыми идеями?…
В нашей компании по крайней мере можно не ломаться, размышляет Зу, не выдавать себя за серьезную девушку, рассчитывающую на замужество, потому что, если подумать, кто рассчитывает на замужество? Разве что после тридцати, когда найдется какой-нибудь тип, который попахивает старостью, а сам хочет нюхнуть юности, но ее все утратили, молодые и старые, моралисты и проститутки – даже проститутки на пятницу и субботу, продающие любовь, уже готовую к употреблению, как бульонные кубики, за прогулку в автомобиле – с откидным верхом само собой! – за капельку спиртного, за ужин под исступленную музыку, потому что ведь все мертвы, так пусть хоть музыка, хоть ударник из оркестра создают иллюзию движения и жизни; хватит и того, что приходится выносить одного из этих типов, что каждый месяц выдают вам два конто в полной уверенности, что за эту сумму все семейство обязано хранить им верность.
В это же самое время, минута в минуту, Руй Диого Релвас, Штопор, напоминает своему управляющему о долге Зе Мигела и просит его ускорить ход дела в суде.
– Мне не будет покоя, пока не узнаю, что этот субъект в тюрьме. Я не я, если не засажу его за решетку… Подмажьте кого нужно, чтобы дело шло без проволочек. Если ему предоставят отсрочку, сообщите мне, поеду сам. Меня-то послушают… Все знают, что я – друг министра.
Словно заслышав неожиданно повелительный голос Зе Мигела в тишине своего мирного дома – мирного и унылого, – начальник судебной канцелярии говорит жене:
– Сегодня к нам поступило дело Мигела Богача, не миновать ему приговора по статье «злостное банкротство». Всем он должен… Друзьям, недругам, государству, ссудным кассам, фонду по борьбе с безработицей и, само собой, прислуге. Теперь мне его жалко. Но ничего не могу для него сделать: через две недели самое позднее угодит в тюрьму со всеми потрохами. Милая будет история!
– Прогорел мгновенно…
– Знаешь, сколько стоят сережки, которые носит его жена? Угадай!.. Назови цифру.
– Три конто…
– Холодно, очень холодно.
– Два пятьсот…
– Лед.
– Пять конто!
– Холодно…
– Скажи сам, если знаешь. Как мне отгадать?…
– Двадцать конто. Ни больше ни меньше – двадцать конто. Так сказано в деле, и верить можно.
– Двадцать конто?! Должно быть, серьги, достойные королевы.
– С друзьями и женщинами он просадил несколько сотен конто. У него был пунктик – считал себя жеребцом-производителем – и промотал целое состояние со шлюхами. Теперь вот сидит в дерьме. Скорей всего, угодит в тюрьму со всеми потрохами, тогда узнает, как фадо поется. Кредиторы жмут на него со всех сторон, некоторые считают, что он припрятал часть денег, может, перевел на имя брата, Мигела Бедняка; на этот раз хитрость ему не поможет.
– Мерзавцам всегда везет: всегда найдутся такие, кто помогут мерзавцам.
– На этот раз едва ли: умел грешить, сумей платить…
В это же самое время, минута в минуту, Алисе Жилваз садится в кухне на табурет, ставит ноги на измызганную перекладину и опускает голову на стол, накрытый клеенкой. Она устала, почти без сил – вот уже две недели как не спит толком, заснет, а через час проснется в испуге, словно уже всю ночь проспала; а ведь она еще не знает всего, что случилось с Зе Мигелем. Они почти не разговаривают друг с другом. Однажды она спросила его, правду ли ей сказали по телефону, когда звонили в тот раз, она еще с портьерами возилась в столовой, тот, кто звонил, не назвался. Он ответил вопросом, голос был ледяной.
– Есть у тебя восемьсот конто? Вот именно: восемьсот бумажек по конто. Нет. А раз нет у тебя восьмисот бумажек по конто, заткнись и не раздражай меня.
Она не знала самого главного из того, что происходит. Ходила она к нотариусу закладывать имение Дос-Монтес, вид у всех в конторе был неприветливый, доктор ее фамилию прочел, фамилию мужа, она медленно вывела свою подпись, ей к большому пальцу камень особый приложили, смоченный черными чернилами, и велели чернильным пальцем ткнуть в бумагу, рядом с той строчкой, где она изобразила свою подпись.
Чувствует Алисе Жилваз, что прошло то время, когда была она сеньорой.
Горько ей вспоминать званые обеды и праздники, которые задавали они и дома, и в имении, когда приезжали ученые господа из Лиссабона и судейские, землевладельцы из Лезирии, военные, важные дамы, а она была «дона Алисе», вся в шелку, а в ушах сережки за двадцать конто, до чего же красивые! Дона Алисе то, дона Алисе сё, дона Алисе, что за чудо ваш рыбный суп, а тушеный лангуст каков – ради него мир в Корее заключили бы, вы не могли бы дать мне рецепт? Значит, в матлот[10] вы картошки никогда не кладете? Нет, никогда, никогда не кладу, ставлю на огонь все вместе, но без воды, помидоры сами пустят сок…