Он отдался во власть головокружения, пытается забыть, забыть, сцепление – передача, нужно избавиться от всего, что было, но может ли человек забыть обо всем, хотя бы во сне? – крутит руль короткими резкими рывками, чтобы встряхнуть руку, заставить ее забыть о боли; нужно забыть, сцепление – передача, и машина в одно мгновение вылетает на поворот, затем двумя движениями правой руки он переводит ее на еще большую скорость, сознание становится смутным; Зе Мигелу хочется понукать машину криком, точно лошадь, чтобы выехала зигзагами к очередному откосу. Увеличивает скорость на повороте, шины визжат, вот сейчас я поставил ее на два внутренних колеса, он хочет, чтобы девчонка села прямо, ишь ты, изображает, что ей не страшно, словно ее хрупкое тело может противостоять стремительному движению осатаневшей машины. Ему снова вспоминается голубой фургон и дед. Он ждет, что девчонка испугается, ему нужно выяснить, до какого предела она в состоянии терпеть ощущение опасности, и он посматривает на нее искоса, улыбаясь горькой улыбкой, обжигающей губы, но видит, что девушка разрумянилась от восторга, стала еще краше, чем в минуты любви, этой дряни скорость нравится больше, чем я, он нажимает на акселератор еще сильней, чтоб тебе пусто было, выезжает на повороте за белую полосу, прочертившую асфальт, перед ним открывается пропасть, и у него ощущение, что сейчас он может разрешить все проблемы сразу.
Девчонка вскрикивает, хватает его за руку, сжимает, встряхивает, дергает его за волосы, а затем разражается бесслезными рыданиями, и вся дрожит. Зе Мигел тормозит, выводит машину на центральную полосу шоссе и затем мягко выруливает к деревьям парка. Ее пальцы все еще сжимают ему руку, и он говорит – жми, жми крепче, потому что ее пальцы разгоняют тягучую-медлительную боль, разжижающую ему кровь.
Ему хочется ударить девчонку, но он проводит рукой по ее волосам. Закуривает сигарету.
– Должно быть, у меня в голове не хватает винтика. Я чувствую это с малолетства…
– Ты спятил или пьян?
– Нет еще. Но мы выпьем вместе… Иногда винтик вылетает. В самые важные моменты винтик вылетает.
Умолкает на миг, думает о машине.
– Мы сейчас шли на скорости сто восемьдесят. Что случилось бы с нами, если бы у меня вылетел винтик на скорости сто восемьдесят? Превратились бы в кучу дерьма… В то, что мы собой представляем на самом деле. У меня всегда вылетает винтик, когда я иду на скорости сто восемьдесят.
Она успокоилась, соскальзывает с сиденья, кладет голову ему на колени. Знает, что ему так нравится. Он-то ей не нравится, никогда не нравился, но сейчас нужно его успокоить, она сама не знает, почему ей это нужно.
– Что ты хочешь сказать этим, дорогой?
– То и хочу, что сказал… У меня всегда вылетает винтик. Из головы. Из самой чувствительной ее точки. Потом становится на место, но когда-нибудь будет поздно, и все кончится. Я не раскаиваюсь, черт побери! Потешился вволю…
– Не понимаю, о чем ты.
– Сейчас нам уже поздно разбираться. Да, может, не стоит и пробовать. Не знаю, хорошо это или плохо; но уже поздно. Пропади оно все! Если бы можно было начать сначала, дела пошли бы по-другому. Но я не могу. Жизнь пырнула меня насмерть, как бык – лошадь пикадора. Я сумел выплыть, и мне этого не простили.
Он говорит глухим голосом, без крика. Она удивлена, хотя и не замечает, что слова его отзываются болью, влагой слез. Пытается отвлечь:
– Красивая машина. И цвет мне нравится. Ты ее уже купил, дорогой?
В ответ он лжет. И готов смеяться при мысли о том, какую шутку сыграет с владельцем.
– Триста тридцать пять конто. Заплачу сегодня, в половине восьмого.
Касается ладонью ее лица, осторожно ласкает, затем обхватывает пальцами ее подбородок и чувствует, что она покусывает ему руку. Он догадывается, что она закрыла глаза, но тело его уже не откликается на ее вкрадчивый зов.
– До вечера будем пить. Сегодня такой день, когда нужно пить. А когда стемнеет, вместе…
– Что будем делать?!
– Когда стемнеет, поедем на старую дорогу, что ведет на Вила-Франка. Это моя дорога.
– Почему?
– Моя жизнь ни с чем так не связана, как с этой дорогой. Воспоминания беспорядочно кружатся у него в мозгу.
– Вечером, когда стемнеет, в восьмом часу, она как огненная змея. Вечером вся дорога пылает огнем.
– Кто это сказал?
– Я сам…
Но он колеблется, знает, что она не поверит.
– Да нет, это не я сказал, но я так чувствовал. А сказал доктор Каскильо, ты его знаешь.
– Твой транзистор?
– Вот именно.
Он говорит это и смеется, смеется взахлеб, до слез. И чувствует, что голова девчонки, лежащая у него на ноге, тоже вздрагивает от смеха.
– Тварь! Болтливая тварь! Конечно, больше не быть ему моим транзистором, – говорит он с издевкой и болью. – Я ему больше не плачу, он больше не будет говорить за меня. Я больше не хозяин Зе. Ни для кого…
– Решил покончить с делами?
Он не отвечает. Ему хотелось бы выскочить на дорогу, позвать на помощь. Придет кто-нибудь? Не придет, он знает точно.
– Теперь не будет получать от меня пачки пятисотенных. Но быстро найдет другого. Торгует консервированным красноречием в маринаде, пять конто банка.
Немного удивленная, девчонка поднимает голову, глядит на него:
– Когда ты так говоришь, ты кажешься совсем другим человеком…
– Может быть… Я поздно начал говорить. Некоторые птицы лучше всего поют в брачную пору. Вы, городские, этого не знаете, вы мало что знаете; но того, что вы знаете, вам хватает, чтобы морочить людей. – И добавляет, чеканя слова: – Такие птицы поют лучше всего в брачную пору или перед смертью.
– А ты?!
– Я?! Откуда мне знать! Я потерял винтик, и теперь – навсегда. К черту! Ко всем чертям!
III
Мать-то не совсем это сказала, когда увидела, в каком состоянии его принесли домой, много лет тому назад. Неважно, сколько. Почти сорок. Как время идет, дьявол! Но он не забыл смысла ее слов, вынесенного ею окончательного приговора. Сурового и неумолимого – окончательного.
Ему еще слышится ее голос, не тот, каким она говорила с ним в детстве, а тот, каким она говорила с ним в памятную ночь горьких истин, это было в тысяча девятьсот сорок втором году, когда люди прекратили работу и пошли в городок протестовать против нехватки продуктов. В ту ночь мать разила его голосом острым, как отточенный нож, таким можно с маху перерезать даже струну гитары. Почему?! Мы с нею всю жизнь ссорились. Я ее любил, зла на нее не держал, но она всегда больше любила брата, чем меня, непонятно почему.
Она почувствовала недоброе, заслышав гул голосов, и вышла на порог. Сердце у нее так и подскочило, она выбежала из дому и оцепенела на пороге, не могла сделать ни шагу, когда увидела его на руках у Жоана Инасио, своего двоюродного брата с отцовской стороны.
Только выкрикнула режущим голосом:
– Проклятый мальчишка, у него винтика в голове не хватает. – И прибавила: – Мальчишку нужно прибрать к рукам, как жеребенка необъезженного. С ним нужно хлыстом да шпорами, но я справлюсь – кроме меня, его никому не обуздать.
Он не открывал глаз, дрожал, но притворялся, что расшибся до смерти. Разыгрывал роль – может, в надежде, что она расплачется при виде крови и всеобщего переполоха, вызванного его падением. Но Ирене Атоугиа словно приросла к порогу, только вся кровь от лица отхлынула; она потом призналась соседкам, что шагу не могла ступить, так перепугалась, но он-то слышал только слова ее, жесткие, непрощающие, озлобившие его.
Он так и не забыл тех слов. Время не смыло того пятна.
Если бы мать хоть раз заплакала из-за него у него на глазах, он, может быть, не стал бы затевать это путешествие, из которого нет возврата. А теперь он не в силах более ломиться в одну из тех дверей, которые, думается мне, может, и распахнулись бы под натиском его яростной силы и решимости.
Он утратил веру в себя. Возможно – но это моя точка зрения, всего лишь предположение, – с того самого дня, когда принес в жертву сына, чтобы сохранить верность одному из своих мифов. Одному из мифов, который получил из чужих рук уже готовым и обоснованным, в роскошной мишуре – престол для той породы мужчин, которые доводят до предела культ своей мужественности в первобытном преклонении перед грубой силой. И в безмозглой гордыне.