Как мы воюем с партизанами? Очень просто. Они что-нибудь взорвут или кого-то убьют (что случается очень часто). Мы в ответ приходим в деревню (днем, не самоубийцы же мы, чтобы ехать через лес ночью) — ту, которая поближе к немецкому гарнизону. Отбираем человек десять, без различия пола и возраста (боеспособных мужчин там практически нет — все они в партизанах), и показательно расстреливаем. Затем идем по домам — даже в этих нищих поселениях есть что реквизировать. Например, зимнюю одежду и обувь — в шинелях холодно. По возвращении докладываем: уничтожено столько-то партизан, потерь нет. Получаем благодарность, идем спать.
И это страшно. Потому что у местного населения нет выбора — самый законопослушный имеет такой же шанс быть казненным, как партизан. И потому все, кто может держать оружие, уходят в лес, ну а оружия там навалом: ходят слухи, что Советы присылают целыми самолетами то, что захватили под Сталинградом. Мы расстреливаем невиновных, заведомо зная, что это никак не уменьшит число стреляющих в нас из леса, но увеличит их жажду мести. Чувствуя эту ненависть, направленную на нас, мы звереем, убивая иногда просто за косой взгляд. Мы убиваем мирных жителей, а партизаны убивают нас. Самое страшное — это постоянное напряжение. Никогда не знаешь, на чем ты можешь взорваться, откуда прилетит пуля, даже еда или питье могут быть отравлены. И при всем этом для немцев мы остаемся никак не равными им.
Отчего эти русские наконец не сдадутся? Почему это мы склонили головы перед превосходящей силой, а они не могут? Это просто глупо — не признавать своего поражения!
Когда нам приказали наконец отбыть на фронт, мы восприняли это даже с облегчением. Война казалась нам похожей на ту, прошлую: обжитые позиции, теплые блиндажи, и главное — знаешь, с какой стороны враг.
Навстречу нам все чаще попадались отступающие немецкие части. Бегущие, разбитые — есть много мелких деталей, по которым это сразу можно понять. Мы конечно слышали про то, что было под Сталинградом. Но совсем другое дело воочию увидеть бегущей армию, которая только что прошла по всей Европе, не зная поражений. Боевой дух заметно упал, кто-то стал вспоминать, как больше ста лет назад величайший и гениальнейший полководец Европы привел в эти русские снега величайшую и непобедимую армию — из шестисот пятидесяти тысяч человек которой живыми вернулись лишь тридцать.
Мы не успели закрепиться в каком-то селе, когда на нас обрушились русские. Сразу оказалось, что двадцатипятимиллиметровые пушки не пробивают броню их танков даже в упор. А еще у русских было что-то крупнокалиберное, одним попаданием разбивая любой подвал или блиндаж. Мы бежали по полю, утопая в грязи, а русские стреляли нам в спину, от полного истребления нас спасла лишь вовремя наступившая темнота, а также то, что русские, заняв село, дальше не пошли, только провожая нас огнем.
Когда мы под утро вышли к своим, не больше трехсот человек, все что осталось от полка «Безансон», то вместо благодарности были тотчас же окружены и разоружены немецкой полевой жандармерией. Затем какой-то толстый немец произнес речь — отчего вы, унтерменши, не сдохли, задержав русских еще на пару часов? Собственные шкуры вам дороже, чем рейх? Ничего, сейчас вас отучат себя любить.
«Пятисотые» штрафные батальоны вермахта. «Теперь ваша очередь сдохнуть», — сказал мне литовец из одного со мной отделения (еще там было трое немцев, трое румын, двое итальянцев). Мамалыжники кончаются — всех, кто Сталинградского котла избежал, сюда загнали, в пятисотые: плевать, что подданные другой страны. Румын в живых уже почти не осталось — теперь ваша очередь, лягушатники.