Но ведь осталась теорема Пифагора и найдена в том же пепле статуя Венеры. Так это все и есть прогресс? Наверное. Только ни один человек, творя, так не думает. Не может думать. Он сам, его деяния — только частичка того великого движения.
Собственно, он и сам никогда не думал в такой последовательности и такой абстрактности. Сказать, чтобы так уж допекала его моральная сторона проблемы: создает он ценности для человечества или напрасно съедает посеянный им хлеб, — сказать так, конечно, нельзя. Импульсы шли от самого конкретного. От его работы. И тут уже он не мог не думать. А что, если в один из дней станет ясно, что она абсурд?! Что истину, над которой он бьется, открыть нельзя? Тогда на что ушла твоя жизнь? Нет, даже еще уже. Путь, который выбрал, мост, который пытаешься навести, не тот. Перекинутый не над той пропастью или даже не над пропастью, а на твердом и ровном. Тогда ты обманул не только себя, но и этих двадцать восемь человек, что доверились тебе, что верят тебе, что идут вместе с тобой. Что они скажут?..
Это и была отправная точка, с которой начинались его мысли. И чем ближе был день проверки, когда они запустят в суспензию меченые атомы и станет известно: потратили зря, сожгли они бесследно эти последние шесть лет или получили хоть какие-то результаты, — тем сильнее угнетали мысли. И, как он догадывался, не только его. Не мог не думать об этом и кое-кто из тех двадцати восьми. Но, наверное, они задумывались совсем не так, как он. Они шли за ним. Это было похоже на то, как солдат идет по приказу командира, правильному или неправильному. А он от этой мысли убежать не мог. Уже хотя бы потому, что цель лежала в конечной точке пути, его работы, была выражением целесообразности ее, а следовательно, и всей его жизни. Поэтому все те мысли о прогрессе, о будущих поколениях не были для него схоластикой, в которой утонуло столько людей из предшествующего столетия, чистой теорией, которой можно забавляться за стаканом чаю или рюмкой коньяку, тешиться, пугать красивых женщин (они знают, что им нужно пугаться) или бросать в дискуссионный раж молодых аспирантов. Ему же они словно бы намекали: а не лучше ли, если бы ты делал что-то конкретное, точное, ну хотя бы извлекал из водорослей каротин или выращивал хлореллу. Там видно все. Там результат заметен и на глазах потреблен людьми. (Кстати, именно они и нашли — для собственных нужд — новый способ выращивания хлореллы в закрытых бассейнах, он оказался столь эффективным, что их засыпали заявками из главков и министерств с просьбой разработать его широко и применять в хозяйстве, хлорелла — чрезвычайно питательный корм для скота). А ты можешь спокойно пожинать плоды своих научных поисков, стремиться в академики, утверждаться и не казниться. Ну, чтобы казниться… Это — нечто большее. Казнятся от содеянного преступления. А он преступления не содеял. И потому отшатывался мысленно от своей работы, размышляя словно бы на расстоянии, только порой его вдруг будто била наотмашь горячая мысль: а что, если вот проверим, и ничего не удалось? Что тогда? Он не знал, что будет тогда.
…В это мгновение постучали. Это не были свои — он сам приучил сотрудников входить в кабинет без стука. Постучали требовательно, уверенно, дверь открылась прежде, чем он отозвался. В кабинет стремительно вошли директор института Корецкий и заведующая отделом кадров Лепеха. Собственно, стремительно вошла Лепеха, Корецкий же переступил порог тихо и корректно. Он был всегда тихим, корректным, даже несмелым, замкнутым. Вот уже много лет его вела, подталкивала, крепко держала в руках эта вылинявшая, со сморщенным, почти аскетическим пергаментным лицом, крашеными-перекрашеными пережженными волосами женщина в строгом костюме.
Как у руководителя института у Корецкого была неоценимая черта — он, глубинным чутьем сразу схватывая суть и направленность предложенной проблемы, почти инстинктивно отыскивал ее сильные и слабые узлы, помогал развивать, просто помогал всем, кто искренне и честно шел в науку. Правда, помогал только в пределах института, за его стенами защитник и покровитель из него был слабый.
Однако Дмитрий Иванович знал про Корецкого и еще одно. Среди людей близких он — иной. Спокойный, рассудительный, может слегка подковырнуть собеседника, умеет подковырнуть легонько и незлобиво, так что собеседник не рассердится и почувствует красоту остроты. Дмитрий Иванович однажды отдыхал с Корецким в санатории. Там Корецкий был душой общества, это получилось как-то само собой, он не навязывался. Марченко иногда казалось, что этот другой Корецкий тоскует по первому.