Выбрать главу

Я вновь посмотрел на старуху. Морщины ее были другими, просто отпечатками времени, долгим повествованием, содержание которого, как вода в засуху, ушло, испарилось, оставив только черные трещины почвы. Все началось, наверное, перед войною, в конце тридцатых. Отца, может быть, репрессировали, а может, он и с войны вернулся. Было детство, голодное, горькое, но в чем-то хорошее, потому что детство. Школа, пионеры, комсомольцы. Теперь все покрылось морщинами, и не выйдет даже предположить, что с ней было в семидесятые, и в какой это было земле, живы ли ее дети и берегут ли ее, или квартирный вопрос все-таки их испортил. Теперь снаружи всё - морщины, которые как снег замели и убаюкали грустную жизнь, ни к чему в итоге не пришедшую. Хрупкий мир человека спал и, кажется, в нем все уже произошло.

Глядя на старуху, я вспомнил, что у моего друга недавно умерла прабабушка. Хорошая была, с ясным умом до последних дней. Она когда-то работала в институте химической физики и, вероятно, была хорошим ученым. Я, да и мой друг, к сожалению, слишком далеки от этой области, чтобы знать наверняка. Она родилась примерно в двадцать третьем году, отец ее не так давно вернулся с войн, сначала с первой, потом с гражданской. В тридцать восьмом его должны были репрессировать, но почему-то не стали и расстреляли только в сорок девятом. Одиннадцать лишних лет как-никак. Впрочем, четыре из них на еще одной, самой большой войне. Мать ее тоже репрессировали, а прабабушка моего друга работала в то время учительницей на Дальнем Востоке, и ее не тронули, пропустили. Уже в шестидесятые она вернулась в город и жила с мужем в Медоедово, в доме, где всегда было холодно, капало с потолка и в стенах то и дело появлялись трещины. С восьмидесятых годов они ждали, что им дадут новую квартиру. Занимались еще наукой, говорили много про будущий рай, который когда-нибудь воздвигнут благодаря этой науке, а вокруг были холод, грязь и одинаковые блеклые коробки, и с потолка капало - кап-кап-кап-кап-кап... Начались девяностые, а они все еще занимались наукой, говорили еще про будущий рай и ждали скорого, как казалось им, переезда. Менялись президенты, разбился Лебедь под Красноярском, случилось еще две войны. С началом нового века наука для прабабушки и прадедушки закончилась. Но они все еще жили в Медоедово, вокруг была разруха, с потолка капало, холодило, и крики соседей с верхнего этажа по-прежнему были слышны, как из соседней комнаты. Прабабушка и прадедушка ждали переезда, ждали райского не то города, не то сада. Ждали, кап, ждали, кап, ждали, кап. Прадедушка умер в четвертом году. Прабабушка очень грустила, и друг мой в то время постоянно к ней ездил, пытался как-то поддержать, а она все еще говорила, правда, - уже реже и тише, - про победу науки над энтропией и про "город-сад", в котором воплотится эта победа, и все ждала новую свою квартиру. И вскоре, действительно, дом определили под снос и дали почти к самому ее восемьдесят второму дню рождения квартиру в только что отстроенной многоэтажке. Прабабушка моего друга переехала. Квартира оказалась чуть меньше прежней, да и от центра удаленнее. Соседей было слышно примерно так же. Зато не капало с потолка и не было такой холодрыги. За окнами рушились старые хрущевские коробки, годами лежали их обломки, а мимо чавкали по грязи строительные краны и КамАЗы. Рядом росли башни - огромные пластиковые небоскребы, которые никак невозможно было соотнести с доходными домами центра, среди которых она росла. Мир-то, в сущности, изменился. Все стало другим, и у меня не получалось представить, как это укладывалось в ее голове. Как вообще возможно впитать в себя и тот старый город с тогдашними развлечениями, людьми, укладом, идеями и представлениями, и нынешний город небоскребов с его жизнеустройством? Каково это, прожить и то, и то? Около нового дома прабабушки грудились еще не убранные обломки пятиэтажек, а чуть поодаль стояли целые, не снесенные пока, но выселенные, и ночами в тени их умельцы срывали сумки с плеч и наносили колотые. Несколько дней назад автобус с гробом не смог здесь проехать. Он завяз в глине. Тяжело, наверное, сейчас моему другу.

Станция "Петров-Водкин". Пересадка на станцию "Максим Горький".

Тем временем случилась станция.

- Посмотри внимательно зал Крестовской. Там еще много неоткрытого, - бросил, выходя из вагона, пожилой учитель живописи.

- Конечно посмотрю. Спасибо Вам. До свидания. - ответила девушка с тубусом.

- До завтра, Таня! Доброго дня тебе! - учитель живописи несколько неловко махнул рукой. Потом он исчез в толпе. Пошел на пересадку, на станцию "Максим Горький". Тогда Таня прижалась спиной к двери и закрыла глаза. Устала, должно быть. Я решил было уступить ей место, и встал даже, но место мое тотчас же заняла какая-то маленькая девочка, легко поместившаяся между сумоистом и узбечкой. Тут вагон наполнился детскими криками: в него толпой вваливался школьный класс.

- Ух, черт их подери, - прошипела обрюзгшая женщина с бледными пухлыми щеками. - Под ноги смотри, - бросила она наступившему ей на башмак мальчишке и обожгла его маленькими глазками из под отекших век. К множеству неразборчивых писклявых выкриков примешались учительские команды, - Заходим, заходим, заходим! Не зевай! Быстрее! Ножками! Ножками!

Потрепанный мужчина с блокнотом поднялся со своего места, на которое тотчас же обрушились два или три ребятенка, и придержал дверь. Человек тридцать детей, пара нескладных училок средних лет и мамки, молодые еще женщины, которые по возрасту были даже ближе ко мне, чем к училкам, но по складу, по деловитости, въевшейся в лица, - к ним: таковы были вошедшие. Безрадостная картина. Дети вырастут похожими на этих взрослых, взрослые будут иметь авторитет в их глазах, будут учить их жить, исходя из собственных ошибок, но в конце концов большинство просто повторит их судьбу, разве что добавив пару-тройку не слишком существенных отличий. Я смотрел на живые детские лица, светлячки глаз, кубики сахара - молочные зубы, курносые смешные носики. Светлячки. В детстве, когда мы с дедушкой ходили на ночную рыбалку, в поле по дороге к речке светились во тьме светляки. Ближе к концу лета огоньков почти не оставалось. Темно-синее небо, черная трава, травинки, как росчерки углем, холод, в котором уже чувствуется осень. И тут неожиданно мелькнет в траве светляк, не нашедший себе пару. Светит в пустую ночь и все еще надеется. Мне хотелось плакать. Я боялся, что это последний светляк и что он долго еще станет гореть один, а к нему так никто и не прилетит. Когда я смотрел на этих детей, у меня возникало какое-то похожее чувство.

И тут только я заметил, что красивая девочка моя пошла на выход. Это произошло как-то неожиданно, словно бы она забыла, что ей здесь выходить. Открылись двери, кто-то вышел, кто-то вошел, и только тогда она резко дернулась вперед всем телом, двумя шагами преодолела расстояние до двери и замерла. Со стороны казалось, что она не решается покинуть вагон, будто что-то удерживает ее внутри или пугает снаружи. То ли мысли ее смешались, то ли она никак не могла определить, ее ли это остановка. Так она замерла, и в другом конце вагона в растерянности замер я. Броситься ли за ней, подловить на эскалаторе и заговорить? Или не стоит, или ехать себе на фильм Вуди Аллена, куда уже забронированы билеты, не делать новых глупостей, не заводить очередного нелепого и бессмысленного знакомства? В этот момент мы сделались похожими, братьями по смятению, по путанице в мыслях, по неуверенности в следующем шаге. А может, это только так казалось. Я сдерживал порыв выбежать за ней, но ведь она могла не выйти, и захлопнувшиеся двери все определили бы без нас. Нас. Как будто мы уже стали близки. И чем мне сдалась эта девочка? Почему я так вцепился в эту странную идею познакомиться с ней, начать видеться, потом встречаться и через некоторое время, вполне вероятно, жить вместе? Нелепо. Девочка вдруг вышла, помедлила еще мгновение и уверенно двинулась к переходу. Я мешкал, думал, может, стоит пуститься за ней, и в итоге, почти одновременно с закрывающимися дверьми решил, что нет, не стоит.