– Он мог бы стать еще тягостнее, – насмешливо хмыкнула она.
– Да уж, мне не позавидуешь, – в тон ей отозвался юный князь.
Он чувствовал себя все неуютней и неуютней. Эта удивительная женщина, конечно же, спасла его; может, и не от верной гибели, но уж от несчастья жуткого – так точно. И несмотря на это, ему почему-то побыстрей хотелось вырваться из сей австерии. И так проблем полон рот, не до того ему, чтобы в ужасном трактире рассиживать.
– Мне – тоже, – вздохнула Марта. – Австерия не больно мне по нраву.
В мыслях читает!
Сашенька испугался. И внимательнее пригляделся к собеседнице. Бледна, боже, как же она бледна, не иначе как чахоткой злой страдает, сердешная. Сколько, она сказала, ей лет? Выглядит значительно моложе. Ха! Волосы, волосы какие дивные – описанию не поддаются. Помнится, Она прятала свои под черными париками. Хоть мал тогда Сашенька был, а запомнил.
– Послушай, если тебе неприятно быть рядом со мной, так и скажи. Не лукавь, – выдохнула вдруг Марта.
Она была отличной наблюдательницей. Она давала ему шанс вежливо раскланяться, но, глядя в ее бездонные янтарные глаза, Сашенька уйти не смог.
– Я не лукавлю. Кто ты?
– Я – разная, – уклончиво ответила Марта, прикрывая глаза густыми черными ресницами. – И… никакая, если быть честной.
– Никакая?
– Ты задаешь глупые вопросы. Вероятно, сказывается тяжкий груз тяжкого дня.
Сашенька сосчитал про себя до десяти прежде, чем продолжить разговор. Или она совсем бесстыдна, или столь же чувствительная натура, как булыжник на мостовой!
Ругательства были проглочены, и юный князь подался вперед, чтобы лучше разглядеть свою собеседницу.
– Расскажи мне о себе, – почти робко попросил он. – Ты – здешняя?
– В сей момент я – часть Питербурха.
– А в иные дни?
Марта повела плечами удивительно мягких, нежных форм, что заманчиво прятались в складках лилового плаща.
– Всяко бывало. Я – одинокая волчица, много где побегала.
– А что делает одинокая волчица, когда ей приходится… бегать?
– Всех дел не перечислить, – в обычной уклончивой манере ответила Марта.– Ты слишком любопытен, родненький. Так способны выспрашивать лишь люди.
– О да, я пытаюсь подладиться под них, – с ухмылкой ответил Сашенька. – Что я могу сделать для тебя, спасительница?
– Ну… – впервые она стыдливо замялась. – Мне нужен… кров над головой. Приют на ночь… Возможно, только на одну ночь…
…Сашеньке снился самый маятный, самый тягостный сон всей его жизни. Гонят их, изгнанников злосчастных, на самый край света, в Сибирь. Несчастная мамушка Дарьюшка уж умерла на дороге меж Раненбургом и Казанью, там ее, родненькую, и схоронили. Теперь они сироты вдвойне. Страшно. Вот батюшка в Тобольске топор себе покупает, а денег остаток бедным раздает. Жутко видеть батюшку в мужицкой одежонке.
Из сей, сибирской столицы везла их открытая аленькая повозка, ведомая слабой лошаденкой. Ночью стая волчья за ними погналась. Окружила. Сейчас накинутся, сейчас растерзают. Обнюхали волки их шубы бараньи и прочь пошли. И от сего тоже жутко, ознобко.
Сон тот морочный все продолжался.
Когда остановились в хижине какого-то сибиряка, бывшей на пути мук крестных, вошел в ту хижину одинокую мужчина в мундире офицерском. Да то ж денщик бывший царев! Не узнал он батюшку, обросшего длинною бородою, да в платье мужицком. Али вид сделал таков, что не признает?
– Не узнаешь, Лукич? – подошел к нему Князь, сделавшись вдруг настороженно-хмурым. – Меня, Лександра?
– Какого Лександра? – сердито вскричал офицер.
– Да Меншикова, – ответствовал ему во сне том страшном батюшка, мужик мнимой.
– Меншикова знавал, – хмыкнул бывший денщик царский. – Только ты-то тут при чем, вор?
Батюшка смело взял офицера того за руку, к окну отвел, которым проходил в хижину ту свет, и промолвил тихо:
– Вглядись в меня хорошенько, Лукич! Припомни, в чьем доме чью сродственницу горбатую по углам тискал, припомни, кто о Марте во время давнее Царю нашептал, преподлый!
Бывший денщик царский, посмотревши внимательно во сне Сашенькином на батюшку, начал узнавать Князя и восклицать с лживым, каким-то деланным изумлением:
– Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в коем я вас вижу? Я-то думал, вы в Раненбурге в ссылке почетной…
– Оставим князя и светлость, – прервал его батюшка резво. – Я теперь бедный мужик, каким и уродился когда-то. Нет мне теперь дела до суетного величия человеческого. Иное мне свершить осталось.
Денщик помершего царя отшатнулся в том сне от батюшки, бросился к Сашеньке, сидевшему в углу и подшивавшему суровыми нитками подошвы поношенных сапог своих.
– Не знаешь ли ты человека, с которым я говорил только что?
– Да, знаю, чего ж не знать, – гордо и угрюмо ответил Сашенька, поджимая чувственные, чуть капризные губы. – То мой отец Александр. Что, не хочешь узнавать нас в нашем несчастии, ты, который так долго и так часто едал хлеб наш?
Из тусклого оконца вышмыгнул слабый лучик, пробежался по лицу офицера, и Сашенька увидел гримасу плохо скрываемого торжества. Торжества дикого, древнего, затаенного.
«Помни его, он и поныне опасен», – прошептал во сне ли, наяву ли женский голос, глуховатый, с легкой, страстной хрипотцой.
А во сне вослед бывшему денщику бывшего императора летели слова батюшкины:
– И в неволе моей наслаждаюсь я свободой духа, которой не знал, когда правил делами государскими! Только ныне я понял Марту! Только ныне!
Эта ночь превратилась в ночь сновидений. Даже я, не способная видеть сны, сегодня грежу, отдаваясь баюкающим волнам воспоминаний.
Я опять вернулась в мою полунощную страну земли Борею. Ночь, мирная ночь в лоне Женских Грудей. Я укуталась в покрывала до самого подбородка. Звуки, живые, теплые будят меня. Лиут выходит из прозрачного озера омовений.
– Что стряслось, матушка?
Она присаживается на краешек моего ложа и говорит, что поранила ногу.
– И что теперь?
– Мои ноги умерли, доченька.
Я в ужасе. Как можно ходить на умерших ногах? Богиня печали обнимает меня за плечи и объясняет, что у многих, очень многих из Сущих умерли ноги, умерли руки да и прочие части физической плоти. Неужто мне, богине Судьбы, сие было незаметно? Следует лишь приоткрыть глаза, и они прозреют. Умирает даже время. Это так обычно, так… естественно. Только вот убивать себя страхом не надобно. Вот и все.
Богиня печали проводит рукой по моему лбу. И улыбается.
Я проснулась – и нет Бореи. Нет богини печали. Оказалось, что ее можно убить. Но печаль осталась в мире, потопом слез поглотила землю, прижилась в сердцах людских. Горестно, горестно. Волком завыть, белым волком метнуться сквозь стены.
Я спустилась в сад, приникший к дворцу княжьему, словно страстно влюбленный к объекту своего обожания. Мне не дано больше ничего, кроме туманного скольжения меж буйно разросшимися здесь деревьями. Ничего, кроме печали, не дано мне.
Я избираю деревья геральдическим символом моим.
Они – сильные. Они умеют противостоять бурям нетерпимого времени, капризам Тьмы. Они освящают наше суетное существование, ибо деревья – чисты. Они наши позабыто-отвергнутые души, глаза и уши.
Деревья свободны и благородны в чувствах своих. Они прекрасны как каллиграфическая надпись на изысканном папирусе, как поэзия. Деревья есть высший уровень субтильности живописного полотна, сумрачное притяжение иконографической истины.
Они близки и далеки, они есть тень и свет. Они для меня неисцелимое отчаяние и душное страдание, обращенное в чистый и светлый Покой.
Я выбираю деревья геральдическим символом Судьбы, гербом Белой Волчицы, я сливаюсь с ними, сжимая в руке мой серебряный амулет.
Поутру Сашенька потерянно бродил по пустынным покоям батюшкиного дворца.
Марта исчезла.
Часть вторая