ПОЛНОЧЬ
Бывший денщик отбывшего в небытие Темного Императора сидел на берегу Невы и мрачно взирал на плывущие по реке льдины. Наступала весна, природа радовалась жизни, а Анатолий Лукич все еще оставался во тьме зимы в Каструм долорес, «печальной зале» его почившей надежды на осуществленную месть. Сей зимой Белая Богиня обыграла его, разорвала стянувшуюся вокруг ее лилейной шейки петлю мира. А он остался наедине с темной своей ненавистью, воды которой столь же глубоки, как и пучины невские.
Не выходил из головы Сухоруковской амвон, покрытый кармазинным бархатом и коврами золотыми. Амвон и одр, золотою парчою посланный, под богатым балдахином. Он, Сухоруков, все суетился вокруг, изукрасил собственноручно все стены шпалерами, на которых некие чудеса Христовы искусным мастерством сотканы.
А Она, та, о коей много, нестерпимо много, весен назад грезил он, как о царице своей полунощной, вошла в Каструм Долорес в сопровождении пса своего верного – Князя растреклятого, стремительно влетела, посмотрела на шпалеры сии пристально, ненавистные золотые глаза блеснули, потемнев от гнева, посмотрела и велела глухо, придав голосу хрипотцу страстно-презрительную:
– Убрать сие. Не вяжутся некие чудеса Христовы с плясками Смерти Антихриста.
Слово было произнесено!
И скоро потом черным сукном все убрано было. Затянутое крепом, все оказалось погружено в печальную полутьму, тускло поблескивало при свете траурных свечей.
Она забыла о нем, любимом детище Сухоруковском. Забывала похоронить, предать землице.
– Кесарю кесарево, – хмыкнула с несвойственной ей жестокосердностью.
Труп покойного Темного Императора лежал на парадном ложе, уже позеленев и истекая. Но и сим не переполнилась чаша горести сухоруковской! Несмотря на запрещение царя, Она повелела вскрыть его тело и набальзамировать, тайно повелела сделать, будто бы убоявшись и устыдившись укоризны в глазах Анатолия Лукича. Вот так: мол, чтобы ты там не желал, а наказан неисполнением воли последней будешь! Церемониал погребально-наказующий продолжался. И Царю Темному, обожавшему публичность, отказала Она даже в объявлении официальном о месте захоронения. Откажет Она ему и в присутствии на церемонии погребальной столь возлюбленных государем иностранцев. Богу богово, кесарю кесарево, дескать, а антихристу – лишь пляски Смерти…
Сухоруков сжал кулаки от бессильной ярости.
Рано поутру марта десятого дня, в серый шабашный месяц пушечный выстрел возвестил о начале последнего путешествия герра кормчего. В тот день крупными хлопьями падал снег, сменялся градом колючим. Было холодно, ветрено, волны, как водится, с перехлестом. И тоже, как обычно, у зимней Невы неуютно…
Сухоруков зажмурился. Он, сын Мунта великого, преследователь самой Судьбы, плачет?!
В три часа дня гроб с телом императора начали выносить через отворенное окно Зимнего дома – экая оказия, ни в одну дверь последняя домина не проходила! – и осторожно спустили на набережную.
Протяжные звуки полковых труб, грохот литавр да барабанов. Непрерывный звон колоколов несся над оглохшей Невой, уходил в низкое, капризно сморщенное небо. Пушечная стрельба, нет коей конца. Эти залпы особенно угнетали, пригибали к землице-матушке: на протяжении всей многочасовой церемонии раздавались мерные – ровнехонько через минуту – выстрелы с болверков Петропавловской крепости. И удары сего гигантского метронома вечности разливали в сердцах некий печальный ужас.
Она шла пешком, укрывшись под черным флером. К траурной ее вуали налипали снежинки, изукрасили ее градины, словно жемчуга. И черный траур обращался в белые одежды жизни, ибо на ее одеяниях снег не таял!
Уже при свете факелов внесли гроб в церковь древенчатую, стоявшую посреди недостроенного Петропавловского собора. Надо всем возвышалась огромная колокольня со шпилем и часами с боем, а стены собора не поднялись еще даже на высоту человеческого роста.
– Эка храмина, – хмыкнул недовольно Князь. Открытый гроб с телом Темного Императора стоял на том самом месте, где и надлежало ему быть опущену в землю, но невысокая кладка стен не укрывала от метели, рассыпавшей по лицу царя снежную пыль… Сухорукову все хотелось стереть с сего лица этот белый нарост, да только ко гробу его не допускали. Рылом, мол, не вышел.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!
Это Феофан в белой ризе вперед рвется. Летит хорошо поставленный голос, с подкупающе искренними нотками, летит над храминой недостроенной. Но что это, что говорит он?
– Что се есть? До чего мы дожили, россияне? Не мечтание ли сие? Не сонное ли нам привидение? Виновник бесчисленный противно и желанно, и чаянно окончил жизнь…
Угодник Ее, скрипнул зубами Сухоруков, ужо воздастся и тебе.
Шутки Судьбины подчас жестоки, способна она ненавидеть.
Вот посыпала тело государя землей, гроб заколотили и… бросили на катафалке.
Мимо прошла тогда, как не заметила. Зато он, Сухоруков, различил шепот Ее жаркий:
– И оставаться слуге Тьмы не погребенным, отравляя зловонием разлагающейся плоти воздух мирской. Ибо долгие годы не примет землица тело его…
Эти слова Сухоруков навеки вечные запомнит. И не простит. Список претензий его длинен. Но царь, земле не преданный, – Судьбины ошибочка. Ибо остался он с Сухоруковым, и сгустится тьма над Белой Волчицей и потомством ее лишь сильнее.
Неохотно поднялся с коряги Сухоруков. Пора, пора возвращаться, чтобы проникнуть в сонную дрему дворца, приложить ухо к щелке заветной украдкой, все услышать, все запомнить, за все отомстить. Ибо список претензий его к Судьбе ой как длинен.
Я провела Мартой на земле, прикрывшись царской мантией, тридцать девять лет, уже тридцать девять раз помноженные на триста шестьдесят пять дней, помноженных на двадцать четыре часа. Но так и не научилась ни прощать, ни ненавидеть. «Чувства частенько приходится придерживать только для себя, – говаривает Князь. – Впрочем, они потом все равно возвращаются, и жизнь катится дальше, как будто ничего и не произошло…»
Моя память – лучшая часть меня. Я помню все древние письмена, но иногда медленно забываю писанину нынешних времен! Я – актерка Судьбы, и каждая роль становилась для меня иной, новой жизнью, в которую я врастала, исполняла и обретала овации Пустоты. Правдивость моих ролей ранит, ибо ложь плохого актерства просто убила бы меня навсегда.
Я не ведаю наверняка, кто я ныне. Мать, пылкая любовница, актерка на престоле, царственная вдова – во всех ипостасях бытия я одинокая Белая Волчица.
Князь спит в моих покоях, закрыты его пронзительные, «воровские» синие глаза. Улыбается моему присутствию даже во сне крепком. Я… ненавижу его. Я… люблю его. Только его. Мои чувства к нему подобны нежному дуновению безумия.
Князь похож на Священное Озеро моей ушедшей в Небытие родины, по Озеру сему довелось плыть мне, я многое знаю об его поверхности, водоворотах, волнах мускулов, глубоких и опасных местах. Я не хочу, чтобы мое плавание по этому озеру закончилось когда-либо, я не хочу выбираться на берег. Ибо берег есть разочарование, лучше уж захлебнуться, чем выбраться сухой из его воды.
Я обожаю звон воды его поцелуев и его чувств на моей коже. Я боюсь потерять это. Мы сами взращиваем все наши страхи. Мне надежно, когда он спит рядом. Я протягиваю руку и осторожно касаюсь его обнаженной спины. Кожа у Князя белая и очень нежная, я поглаживаю его, страстно желая, чтобы он проснулся и обнял меня. Иначе я потеряю в себе нечто важное, и это будет только моим грехом.
Занятия любовью – это одинокая охота за самой лучшей дичью на свете – наслаждением. Когда я сосредотачиваюсь на плотской моей радости, я ничего уж не могу сделать для него. Этот человек – чужая земля во мне, я впустила его и вновь вытолкну прочь, но сейчас я хочу, чтобы он послужил мне, покрыл пару кусочков тела, вопиющих о возбуждении. Вот так, вот так. Прикоснись ко мне словами и взглядами, ибо мне тесно в клетке равномерных толчков нашей разнополости.