Выбрать главу

Со мной считаются, ведь я – жена светлейшего, акт вежливости придворной черни, служащей обедню высокородности, в наличие которой она, чернь сия, уже отчаялась.

Слезам очень, очень холодно на моих щеках, я задыхаюсь ими. Плачу, как будто по полю ледяному иду. Плачу из жалости не к Ней, Ушедшей, к себе, оставшейся. Сентиментальность. Она-то ушла, а мне здесь, с Князем оставаться. Боль. Бессилие. Ярость. Я не ведаю, отчего плачу. Возможно, потому, что Князь всегда обманывал меня. И потому, что всегда существовала веская причина для лжи. Это так… унизительно. Мой муж – чужой мне, он – море запретное. Я никогда не выла от боли и тоски, но сейчас хочу. Мы ведь все хотим быть обманутыми? Хотя нет, талант самообмана – защита гениальная от натиска безжалостного отчаяния. Когда мой Князь утратил этот талант, он начал пить. Крик во мне танцует менуэт похоронный самовлюбленности, я обнимаю себя руками одиночества, руками, что бесцельно ищут тепла в этой жизни. Молчи! Молчи же! Молчание и страх – вот кокон безопасный, спасительный моей жизни.

Но Князь сорвал его. Его душа напитана предательством. Каждая его ложь, новая ли, старая, убивала время, что могло быть суждено нам. Каждый жест его, каждый взгляд его есть предательство меня. Меня одной! А я была слепой. Так долго была слепой. Сестра моя раскрыла мне глаза на Ту, которую считала я подруженькой милой. Она есть (была, была – какое ж счастье таится в этом слове!) его предательством во мне, в моем сердце.

Ужасное познание истины. Предательство не найдет прощения, ибо я сосредоточилась на боли моей. Уже не нашло прощение предательство их. А боль ослепляет все, выжигает все добрые мои чувства.

Я ненавидела Ее, когда Она смеялась. Она, конечно, знала об этом, всегда знала, даже когда я сама не подозревала о сущности чувств моих. Знала и – жалела. А, значит, унижала. «Ты все несчастна, Дарьюшка? Человек всегда несчастлив, ибо не ведает, что вечноечастлив он, ибо дана ему жизнь. Только и всего».

Она ушла, а слова Ее остались. Они ярятся в голове моей и не пропускают трезвых мыслей. Я ненавижу Ее. О, Господи, как же я Ее ненавижу! Она украла мою любовь, уничтожила тайно. Она не оставила мне никакого шанса на Князя. Мое счастье сгорело, оставив по себе огромную кучу золы – золы мести. «Ты заражаешь всех аурой скорби мировой», – говорила Она мне с брезгливым упреком, гордо выставляя напоказ сочную грудь и холодные глаза – застывшую смолу янтарную! Великолепно слепленные ее бедра всегда находили руку Князя. Бог кричал с креста: «Не убий!»? Лукавил, лукавил премерзко. Я слишком долго, как дитя малое, верила в истинность десяти заповедей. Мораль кокетничала во мне с реальностью. Я была слишком глупа.

А они наслаждались друг другом и моей наивностью. Мне остается упорядочить боль, что подобна словам Вечности. «Л» – любовь, «Н» – ненависть. Вечное питание вечного предательства.

Мне остается попытка пережить Ее подле Князя. Теперь он только мой. Она – лишь прах, как бы Князь не зыркал на меня брезгливо…

…Холодным трупом лежу я в тесном гробу. Сизый дым ладана. Слезы Князя. Но ладан не заглушит сладковатый запах людского злопыхательства. Бедная Дарьюшка! Это не я – она тлеет уже при жизни. Черная муха села на закрытый глаз бренного моего, оставшегося для людей, тела. Села, ползет медленно. А издали, с моей нынешней высоты кажется, будто раскрыло тело мое глаза и тихо, не двигая головой, обводит все кругом жутким своим взором. Темно, сыро и душно будет телу сему в земле. В сознании моем вихрем ныне проносятся какие-то ужасные, нелепые образы.

Во что я вовлечена буду, уже перешедшая сквозь поток ледяной? Разгорается огонь тления. Не могу его остановить в Дарьюшке, не могу пошевельнуться, но все чувствую. Глупый Князь, он все плачет. Не понимает, что земная жизнь была только чистилищем. Мое нынешнее бестелесное существование – ад, в нем ничто не умирает…

Сентябрь 1727 г.

Все для меня кончено, все. Приказано юным мальчишкой, случайно подсаженным на царство, лишить меня – меня, Меншикова! – титулов дворянских и орденов, в боях добытых славных, отнять все экипажи и прислугу. Я вначале чувств лишился от волнения (сказывается нездоровье злое), так ведь кровь пустили. Лучше б всю выпустили, нежели под караул Салтыкова идти! Сейчас-то мне уже все равно. Завтра вышлют под конвоем, со всем семейством, незнамо куда. Все равно.

Горит камин, тепло свое последнее мне дарит, прощается со мной огонь. Прощается тишина дома, тревожно уснувшего. Хотя нет, чу, половица скрипнула… Кого несет?

– Не волнуйся, Данилыч, то я пришла.

Ага, цесаревна Елисавет пожаловать изволили. Что от опального ей может быть надобно? Взращеная мною в доме моем дитенушка врагом нонче наипервейшим заделалась. А и поделом мне, дураку старому!

– Чего тебе, Лизонька?

Глаза смущенно к окну отводит. Похожа она на Нее и не похожа. Злое беспокойство какое-то девчонку изнутри так и тяготит, так и снедает. Ох, нелегко ей будет отогреться в жизни. Бедняжка.

– Я пришла забрать у тебя кое-что… Данилыч.

Долго смотрю в огонек каминный, теплый. Когда гляжу я в пламя, Она делается ближе ко мне. Может, запалить из палат моих княжьих костер великий, помечтать, поколдовать о Волчице моей Белой?

– С каких пор, Лизок, красавица моя, ты зовешь меня Данилычем? Ну, какой я тебе Данилыч?

Молчит. Эх, горе, горе. Я люблю эту дитенушку, хоть и перебежала она на сторону врагов моих лютых. Нежно тяну трясущуюся мелко руку – по щеке в последний разок погладить. Отворачивается. Что ж – будь счастлива, как знаешь и как можешь, дитенушка.

– Так чего бы ты хотела, Лизонька? Забирай хоть все. Чем больше у меня, родненькая, отнимут, тем меньше мне забот останется. Только помни, взявшая отнятое у меня, что я нахожу более достойными сожаления всех вас, нежели себя.

– Красиво говоришь, – усмехнулась цесаревна криво. – Верно, для истории? Не волнуйся, Данилыч, зря стараешься – в историю ты не попадешь. Не для тебя история-то… Я за бумагами Ее пришла.

Когда я родился, я кричал о любви, а люди, надевши маски, прятали от меня свои лица. И только Она раскрывалась вся, до донышка. И теперь Лизонька избегает называть Ее матерью. Любовь породила ненависть. Цесаревну, рожденную в самом последнем дерьме Ненависти.

Я устало поднялся с кресла, достал из тайника заповедного связку Ее писем, все бумаги Ее памятные, погладил нежно, к камину вернулся. Белая Волчица моя руководит всеми шагами моими, деяниями моими. Ибо моя любовь к Ней означает взирать на мир глазами Судьбы. Не то чтобы я верил в Судьбы существование. Но я смотрю на мир Ее глазами. Думаю, Она поймет меня правильно.

Еще раз погладив драгоценные бумаги, поднес к губам их, поцеловал и молча бросил в камин. Пламя взвилось радостно, вгрызлось в бумаги, Ее рукой писанные, пожирая их листочек за листочком. Память моя, ставшая горсткой пепла. Вот и все. Вот и все.

Лизонька взвизгнула дико и бросилась на меня, эвон, душить пытается. Ее пальцы способны причинить боль мне, утратившему понятие о боли. Сколько же силы таится в разъяренной дитенушке!

– Таких, как ты, нужно гнать из мира. В Сибирь! В Сибирь! Ненавижу! Ненавижу!

А, пусть себе душит. Я гляжу в огонь каминный. Я ныне стал богом огня Молохом, я питаюсь огнем памяти. Мои пальцы чувствуют жар его, я не боюсь опасности и боли.

Пусть себе душит. Мне все равно. Я был слишком близок к смерти, чтоб чего-то там бояться. Я улыбаюсь, и Лизонька пятится в сторону испуганно. Такой улыбки на моем лице дитенушка еще не видывала. Она понимает, что проиграла. Ведь я уже умирал немножко. Люди не должны умирать немножко, Лизонька, они должны преставляться Богу совсем и окончательно. А коли уж теряют они ужас смертный, теряют такие, как ты, Лизок, власть над ними. Надо мной была властна лишь Волчица моя Белая. Все, догорели бумаги.