— А-а-а! — первым сориентировался Валера Куманин. — Рыба! Мы ее зовем Рыбой.
— Она сейчас в больнице, — сказала Алена.
— Да, я знаю. Я потом постараюсь побывать у нее. Но это дела не меняет. Рыба… Если бы вы написали, что ее зовут Рыбой, было бы сразу понятнее… Кличка многое объясняет. Кличка — это как знак качества на человеке.
— У нас есть еще Велосипед.
— И Сюра, — сказала Маржалета. — Серафима Юрьевна, историческая училка.
— А ты знаешь, — сказала Алена, глядя в лицо хмыкающей Маржалеты, — ты знаешь, что Анна Федоровна, Зоя Павловна и Серафима Юрьевна могут на тебя подать в суд и ты ответишь?
— За что?
— «Основы государства и права» учила? За унижение достоинства личности. Статья 127. И вообще я против письма. Мы сами виноваты.
— Да-вы-до-ва, стряхни пыль с ушей, баржа тонет, — сказал Валера уже не на школьном, а на уличном жаргоне. Он очень на нее разозлился.
— А ты! А ты! — Алена не знала, что ему сказать. — А ты — иди отсюда!
— Ой, Давыдова, ну ты в самом деле, — рассудительно проговорила Нинка Лагутина.
— А ты не знаешь, не лезь. Пусть он уйдет отсюда! Иди отсюда! — крикнула Алена нахально улыбающемуся Валере и швырнула ему в лицо тетрадку. Он отбил ее рукой, окрысился.
— Хочешь схлопотать?
— Хочу! — Она встала перед ним.
— Давыдова, сядь, — строго проговорила Раиса Русакова.
— А пусть он уйдет.
— С какой стати он должен уходить? — заступилась за Валеру Маржалета. — Тоже мне адвокат. Не знаю я такой статьи.
— Тогда я уйду.
— Давыдова, успокойся, — сказала Лялька Киселева.
— А ты знаешь, нужно мне успокоиться? Знаешь?
Алена схватила сумку с книгами и вышла. Тетрадка осталась лежать на полу. Раиса, помедлив, подняла ее, положила в свой портфель.
Ночью Алена внезапно проснулась. Ложась спать, она думала о том, что надо что-то сделать, отомстить Валере Куманину, надо изменить всю жизнь. Надо жить иначе. И это беспокойство ее разбудило. Тараща глаза в темноте, Алена пробралась к столу, зажгла настольную лампу, некоторое время сидела зажмурившись, привыкая к яркому свету, потом достала из стола чистую тетрадь, написала на обложке: «Дневник моей жизни». Посидела еще некоторое время и вывела на первом чистом листе: «Лирический дневник А. Давыдовой. В стихах». Последнее слово она поставила отдельно и дважды его подчеркнула. После этого Алена снова легла спать и до самого утра уже не просыпалась.
Утром Алена встала с трудом, в школу пришла невыспавшейся. Надо было надевать ботинки, брать лыжи и идти сдавать нормы ГТО. Учитель физкультуры стоял в дверях спортзала, поторапливал.
Алена надела ботинки, взяла лыжи и палки и спряталась в небольшой тесной комнате, где лежали маты и всякий спортинвентарь. Алена села на маты, обняла лыжи и прижалась к ним щекой. «Там и снегу-то почти не осталось. Весна уже, какие-то нормы, лыжи», — подумала она. Алюминиевые палки, к которым Алена прижималась щекой, холодили лицо. Ей уже не хотелось спать, а хотелось грустить. «Ох!» — вздохнула она.
Затих в коридоре грохот лыж и стук ботинок, которые всем девчонкам были велики. Алена выбралась из своего укрытия, прошлась по пустому залу. Гулко, размеренно звучали ее шаги. Гулкость шагов отозвалась в ней ритмом. Возникло настроение для стихов. Слова и образы подступали к горлу, оставалось их только выкрикнуть. Алене хотелось впервые в жизни написать что-нибудь откровеннее…
«Передо мной бумажный лист, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов… каких-то, строй стихов… веселых, строй стихов… неизвестно каких… Надо придумать…»
В первой строфе она со свистом всех суффиксов поломает строй стихов веселых и напишет что-нибудь грустное-грустное, тревожно-сладкое. Ей хотелось доказать Валере Куманину, что он не сможет ее больше оскорбить. Она защитится от него откровенными стихами. Ей хотелось жертвенного признания, чтобы все ахнули и испугались, какая она отчаянная, не боится, что над ней будут смеяться, при всех признается в любви. Интересно, как Сережка воспримет: испугается вместе со всеми или будет сидеть с открытым от удивления ртом.
На всех этажах шли уроки, ее одноклассники бегали по двору на лыжах, а Алена в спортзале сочиняла свои первые, по-настоящему откровенные стихи. Она подставляла себя под удары слов с такой же жаждой боли, как Ахмадулина: «Ударь в меня, как в бубен, не жалей…» Но и этого ей казалось мало. Она готова была, как Сергей Есенин, «рубцевать себя по нежной коже, кровью чувств ласкать чужие души». Сердцу было больно и сладко придумывать тоскливые, разрывающие душу слова. И повторять их было больно и еще более сладко. Она читала вслух готовые строчки и вдохновенно ловила открытым ртом возвращающиеся к ней из всех углов спортзала гулкие слова, ставшие эхом мысли и чувства.