Приезжая к себе с рассветом дня, утомлённый, разбитый, Волгин не чувствовал, как слуга раздевал его и укладывал в постель. Только во сне всё ещё мерещились ему огненные и томные глазки, тоненькие и толстенькие губки, и отдавался в ушах его звук сладких речей. На другой день встанет свеж, здоров, весел, и опять за те же упражнения. Мудрено ль? Он был так молод, не знал за собой горя и не видал его перед собой.
Чаще других посещал молодой моряк дом Сизокрылова, очень значительного лица в губернском городе, и потому чаще, что у этого лица был сын, приятель Волгина. Молодые люди вместе поступили на службу, вместе делали одну морскую кампанию, вместе кутили. Приняв наследство, Волгин поехал в губернский город познакомиться с властями, с которыми имел дела по своим имениям, повеселиться и повидаться с своим бывшим товарищем, вышедшим уже в отставку. Не испытав ещё ни измены любви, ни измены дружбы, мало знакомый с светом, он видел во всех людях одни добрые, благородные качества. За молодого же Сизокрылова, умевшего доказать ему свою дружбу многими послугами, готов был, как говорят, на ножи. Напротив того, этот друг, хотя и немного постарше Волгина, но ловкий, пронырливый, перегоревший уже в опытах жизни, с первого раза, как увидал его в своём семействе, схватился за счастливую мысль загнать эту дорогую птичку в расставленные сети. И вот на какую приманку.
У него были три сестры. Старшая, Гликерия, по календарю[346], и Лукерия, по народному произношению, была красивее и бойчее других. Она танцевала менуэт, как королева французская, пела русские песни, как малиновка. Если б заглянуть в акт её крещения, можно бы по нём счесть ей двадцать пять лет. Но кто ж пойдёт справляться с актами? Наружность и родители давали ей только двадцать лет. В свете это была самая привлекательная из девиц губернского города N. Увы! Местные женихи знали, чем она была дома, и потому не посягали на счастье или несчастье назвать её своею супругой. По этой-то причине и засиживалась она в девическом состоянии. Младшим сёстрам, хотя и не с такими блистательными наружными качествами, но добрым и любезным, представлялись достойные партии, и напрасно. Мать их, женщина неразумная и бестолковая, страстно любившая старшую дочь, баловавшая её с малолетства, и слышать не хотела, чтобы, помимо её идола, шли меньшие её дочери к брачному алтарю. Старшую дочь величала она Лукерией Павловной, а меньших не иначе называла, как девчонками. Вы думаете, что баловень-дочка платила ей такою же любовью? Нимало. Часто Лукерия Павловна хохотала над своею маменькой, когда та, за неимением бровей, разрисовывала себе неправильно брови так, что одна уходила концом вверх, а другая углом загибалась на веки; часто прикрикивала на неё, говорила ей в глаза, что она необразованная, степная барыня, а за глаза, при сёстрах и домашней прислуге, честила её даже и дурой. Мать приказывала, а дочка отменяла приказание, не для того, что считала своё распоряжение лучшим, а для того, чтобы поставить на своём. Чего не терпели от неё две Сандрильоны[347], её меньшие сёстры! Покупка и выбор для них материй на платья, покрой этих платьев, причёска, выезды, даже рукоделья, — всё, что могло радовать и утешать эти бедные жертвы, зависело от домашнего властелина, всё получалось от каприза или великодушия его. Сёстры не могли любить Лукерию Павловну, но боялись её и льстили ей из надежды щедрых её милостей. Зато мало уважали мать, которой несправедливое предпочтение любимой дочки возмущало их душу. Властолюбивая, нетерпеливая и вспыльчивая, Лукерия Павловна жестоко обращалась и с своей прислугой. Сколько раз её ручка оставляла красное пятно на щеке её горничной! Даже раз удостоилась эта несчастная кровавого возмездия булавкой за то, что, одевая свою барышню, слегка нечаянно уколола её. Вот какое сокровище готовил молодой Сизокрылов своему другу! Виды были не глупые. Он хотел, во-первых, избавиться от домашнего тирана, под зависимостью которого и сам находился, хотя и в меньшей степени, нежели другие члены семейства; во-вторых — занять место этого властелина и чрез то свободнее удовлетворять свои страстишки, до сих пор стесняемые контролем сестры. Надо сказать, что и сынок был маменькин баловень, но занимал только второе место в сердце её и в доме. Пожалуй, удовлетворение этих видов могло принесть пользу меньшим сёстрам, которым, вслед за старшею, открывался выход из нерадостного дома родительского. Тогда-то молодой Сизокрылов мог бы распоряжаться своею маменькой как хотел.
Отец, не мешавшийся ни в какие домашние распоряжения, озабоченный только делами и через них приобретением денег и ежедневно искавший развлечения от служебных занятий в карточной игре, довольно сильной и счастливой, не знал и не хотел знать, что происходит в его семействе. Он дал, какое мог, воспитание детям; безотговорочно, по требованию жены, выдавал ей деньги на расходы, протягивал каждое утро и каждый вечер свою руку сыну и дочерям для обычного лобызания и уверен был, что выполнением этих обязанностей делает всё, что повелевал ему долг отца и главы дома.
Волгину нравилась Лукерия Павловна, пожалуй, немного более других девиц. Ни с кем он так охотно не рисовался в менуэте, как с нею; с удовольствием заслушивался её соловьиного голоска, наслаждался её живою, умною болтовнёй, говорил ей комплименты. Но особенной любви к ней не чувствовал, тем менее думал искать руки её, несмотря на все старания братца выставить её в самом привлекательном виде. С своей стороны, Лукерия Павловна, искренно, без расчётов на богатство Волгина, всеми силами души пылкой, необузданной полюбила друга своего брата. Не знав до двадцати пяти лет, что такое любовь к кому-нибудь, лишь только изведала её, она предалась ей безгранично, с тем увлечением, с каким предавалась своим худым наклонностям. Казалось, любовь преобразовала её. Ласкаясь к матери, угождая сёстрам, особенно внимательная к брату, добрая с прислугой, она как бы хотела вознаградить всех их за прошедшие несправедливости и оскорбления. Все в доме были веселы, счастливы, прислуга крестилась.
Был званый вечер у Сизокрыловых. В этот день любовь придала голосу, речи, всей наружности Лукерии Павловны какое-то особенное очарование. Она действительно была хороша. Моряк ею одною только и занимался.
В одном из антрактов между танцами он стал отыскивать её в зале и, не найдя, прошёл анфиладу[348] комнат, наконец пробрался в какой-то отдалённый уголок дома. Здесь царица этого вечера сидела на диване одна, в глубоком раздумье, опустив голову на грудь, скрестив руки. Восковой огарок слабо освещал комнату. Услышав чьи-то шаги, Лукерия Павловна вздрогнула и подняла голову. Печальный и вместе знойный взгляд её упал прямо в сердце молодого человека. Волгин не мог ему противиться и сел возле неё. Несколько слов было им сказано с восторгом о том впечатлении, которое она сделала в этот вечер и особенно на него. Отвечали с глубоким вздохом, что если она желала нравиться, так это одному только. Затем дрожащая ручка попала как-то в его руку; он горячо поцеловал её, ещё раз и ещё. Как-то нечаянно набрёл брат на эти поцелуи. Он показал вид, что ничего не заметил, отворил дверь в соседнюю комнату и закричал: «Чаю мне!» — потом присел к смущённой парочке, будто для того, чтобы помешать повторению слишком нежных сердечных изъяснений. Разговор упал на очень обыкновенные предметы. Но вскоре смычок подал свой призывный голос, и все трое отправились в зал, чтобы снова пуститься в выделывание разных затейливых фигур и па, строго предписываемых в тогдашнее время законами моды.
Когда разъехались гости, молодой Сизокрылов зазвал к себе в своё холостое отделение Волгина вместе с близким своим родственником, тоже молодым человеком. Надо было ковать железо, пока оно было горячо. Подали вина; хозяин не жалел его. Пошли горячие изъяснения дружбы. Волгин, отуманенный напитками и ещё свежими сладкими воспоминаниями, провозгласил тост: «Нынешнего вечера царице и хорошенькой сестрице!»
— Послушай, брат, — сказал Сизокрылов, — мы с тобою друзья; я это, кажется, доказывал тебе не раз на деле. Но есть шутки, которых и дружба не терпит равнодушно.
346
...
348