Выбрать главу

Не мешайте мне летать — я лечу, лечу над синей водою озера! Дует ветер, он меня сносит к дальнему берегу, на лету клонит, опрокидывая вниз головою, и я вижу близко, возле самого лица, небольшие волны, частые, разрываемые на пенистые клочки и такие сочно-синие, что, кажется, выпачкаешь руку, если окунешь ее в воду; ветер подбрасывает меня, вновь переворачивает, и я теперь вижу одно лишь небо да сосны, вершины которых запутались в ослепительной вате пушистых облаков. И мне не надо рисовать эти сосны, облака и волны. Я могу просто протянуть вперед руку и пальцем обозначить в небе контур сосны. Или взять соломинку потоньше и нарисовать прямо на воде все извилины и паутинные пряди солнца внутри волны. Зачем мне бумага и карандаш, который надо без конца затачивать?

— …Никаких преимуществ перед другими, понимаешь ты или нет? — говорила Лилиана Борисовна. — Тебе все придется делать самому. Работать во сто раз больше других. Одного таланта мало, надо еще приучить себя к работе. Только тогда, Митя, ты добьешься успеха в жизни…

Я не возражал ей, но только лишь потому, что не слышал ее дальнейшей речи. В раскрытой двери сарая показался белый венчик волос старика Февралева, он кивнул мне и затем, словно вытаскивая сеть из реки, стал перебирать руками и по воздуху подтягивать мое размягчившееся существо к себе. В ящике на стружках я оставил другое, подменное, существо, бесчувственное, как колода, но об этой подмене учительница не подозревала. А старик Февралев, отнеся меня под мышкой за сарай, поставил на ноги и хлопнул по спине. Но я сосредоточил все свое внимание не на этом дружеском хлопке, а на том быстром, резком, нетерпеливом прикосновении узкой руки учительницы, которое запомнила моя юная безмятежная грудь. Лилиана толкнула меня, чтобы я остался лежать и чтобы в таком беспомощном положении, должно быть, полнее ощутил свой стыд и глубже проникся раскаянием. Но я коварным образом сбежал от ее нотаций и вместе с веселым призраком столяра отправился к Оке. Мы сбежали по широкому скату берега к воде, и там, скрывшись в кустах, старик долго шевелил зелеными верхушками ивняка, затем появился передо мной, держа в руках два дырявых ведра, сегодня, значит, полетим на дырявых ведрах, такова новая придумка Февралева.

«Никогда ничего не рисуй, понятно? — учит он меня, когда мы перелетаем через Оку, далее в одно мгновенье проносимся над курчавым зеленым руном сплошного леса и оказываемся в зените озерной синевы, и края круглого озера, словно обведенная кистью кайма, впитали непроницаемость темной ночной синевы. — Не срисовывай, ибо все будет ложно, все не то. Зачем рисовать, если все уже есть на свете и это гораздо красивее, чем ты сможешь нарисовать?»

«Ладно. Но ты можешь сказать мне, для кого ты гроб сделал?»

«Я, во-первых, не один, а два гроба сделал. В одном меня и похоронили…»

«Ну, а другой кому?»

«Во-вторых, я тебе не скажу кому… Может быть, тебе?»

«Я маленький, он мне по росту не подходит».

«Небось вырастешь».

И я не хочу вырастать. Грудь моя помнит прикосновение женской руки, и в груди зреет отчаянный крик горя и протеста. Мы с Февралевым летим, каждый стоя одной ногою в ведре, наклонившись вперед под крутым углом к горизонту — и машем, машем руками, как крыльями. Я настолько явно понимаю правоту старика, уговаривающего меня не рисовать… свободной ногой я размахиваю и, загребая ею воздух, меняю направление полета. Куда сегодня летим, я еще не знаю, но, как и всегда, я прилечу неукоснительно на то же место…

— Да скажи ты мне, ради бога, что с тобою произошло, Акутин? — переходит учительница на ласковый, участливый тон. — Случилось что-нибудь? Обидел кто? Заболел или новость плохую узнал? Что случилось?

— Ничего, Лилиана Борисовна, — отвечаю я и, стряхнув наваждение, выскакиваю из гробового ящика. — Ничего не случилось, а просто мне не хочется больше рисовать.